Одна из девушек раздула огонь и подбросила сухих веток, другая принесла котел с водой и повесила его на цепь над очагом. Третья сверкнула улыбкой и бутылью ракии на подносе, украшенном гирляндой из веток с городским пейзажем посредине. Рядом с бутылью — стопки, причем каждому своя, как в корчме и у культурных людей водится, не то чтоб всем пить из одного стакана, по-деревенски. Захмелел я от запаха ракии, еще сильнее пахнут девичьи волосы — пожалел, что не родился прожигателем жизни, тогда можно было б к Лексо почаще заглядывать. Лексо добавил к своему угощенью здравицу, полную охапку добрых пожеланий, на что Бранко ответствовал ему разъяснением договоренности между Черчиллем и Сталиным. Все покатилось гладко и в духе дружбы; так бы оно и продолжалось, если б внезапно, точно острое дыхание мороза, не появился Машан. Он не остановился у порога — вслушаться, понять, кто в доме, привык к шуму, к болтовне и крику, проходил сквозь них без лишних слов в свою часть дома. Сейчас вошел, глянул, глазам своим не поверил, побледнел и шагнул мимо не здороваясь.
— Доброго здоровья тебе, Машанага! — остановил его Бранко приветствием.
— Не хочу с вами говорить, — отрезал Машан.
— Ты смотри-ка!.. А почему же?
— Я — одно, вы — другое, — объяснил тот.
— Слава богу и всем святым, по чьей воле мы не одно и то же. Очень бы все перепуталось и даже стало бы невыносимо, будь мы одно и то же. А хуже всего, что не знал бы, куда какую голову поместить.
Машан провел рукой от затылка к шее и сказал:
— Злой я на вас, потому и говорить не хочу.
— Злобу лучше было б тебе оставить у порога, — ответил Бранко и нахмурился. — Но раз уж ты ее сюда принес, давай поглядим на нее!.. До сих пор мы тебе никакого ущерба не причинили. А могли бы и надо было б, причин у нас хватает. Или думаешь, будто не посмели?
— Злой я на твоего отца.
— На старого человека, да к тому ж и калеку?
— Язвить он умеет как самый здоровый.
— Чудное дело! Чем же тебя уязвил старый Кривач, Кривалия?
— Он мне на кладбище сказал: Привет, господин Машан. И так громко, на людях — все слыхали.
— Что слыхали? — удивился Бранко.
— Как он меня назвал господином.
— Ну какое это оскорбление, — сказал Бранко. — Некоторые даже любят, чтоб их так называли, и злятся, глядеть на тебя не хотят, если им этого не скажешь.
— То другое дело, — говорит Машан. — Понимаю я, куда он целил. Хочет меня тем упрекнуть, что я жалованье принимаю от итальянцев — тогда ведь еще платили постоянным четникам. Эх, будь я единственным, кто получал деньги, — наверняка б не стал брать, от срама бы не стал. А раз так — почему именно я должен быть таким героем, чтоб протянутые денежки отталкивать, раз от них не отказывались капитаны, и майоры, и седые полковники, инспекторы, директоры и прочие? Мне эти денежки были понужнее, чем им. Да и как не быть нужней, если у меня такое впервой в жизни, а они отсыпали денег от этого государства, прямо из кассы — по двадцать лет совали себе в карманы, и все им оказывалось мало. И никогда им досыта не будет, потому что они как драконы жадные…
— Оттого тебя Кривач и назвал господином, что ты к господам, к этим драконам, примешался.
— Я сам знаю, куда я примешался, и не тебе мне это объяснять.
— Разве легче было бы, если б тебя, например, назвали продажным?
— Конечно, легче!
— Почему?
— Потому что его тут же взяли б за шкирку и получил бы он по физии, чтобы все видели. И не обошлось бы без каталажки, а, может, Италию довелось бы увидеть — как ее увидели многие, что куда меньше сказали.
Он миновал очаг, вошел в свою часть дома и захлопнул за собой тяжелую дверь из буковых досок. Жалеть не приходилось, что он закрыл ее, потому что все одно напрасно было с ним разговаривать. Я посмотрел на Бранко, он закрыл глаза. Утром он прожужжал мне уши, утверждая, что в душе у Митара, как и у любого черногорца, спит человек. Нужно его только растормошить, и человек этот проснется — достоинство, гордость, легко укорять героя… Что ж ты сейчас этого не растормошишь, спрашиваю его взглядом; он отличнейшим образом понимает, о чем я его спрашиваю, и опускает, прячет глаза. Хоть сам видит: человек спит не в каждом. Если он и был когда, этот человек, гордый и храбрый, то, с одной стороны, нищета, с другой — чужой пример превратили его в животное, причем в то самое прожорливое животное, и напрасно трясти его и тормошить, здесь и землетрясение не поможет — чего нет, того тормошением не создашь.