Но клопы обрели силу и как-то ночью волна за волной двинулись на нас из какого-то страшного рассадника, который производил их ежесекундно десятками. По заранее продуманному плану — пусть люди не воображают, что только им дозволено заранее планировать, — они черной тучей покрыли потолок. Это осталось незамеченным: они готовились к войне, как немцы, и начали ее без объявления. Мы ощутили это, когда они уже пикировали на нас по всей площади. Они были толстыми и тяжелыми, вовсе не походили на первых маленьких лазутчиков и шлепались, словно дождевые капли. Сначала редкие, потом все чаще, и, наконец, полил настоящий черный ливень: капанье слилось в равномерный шум, прерываемый сильными хлопками ладоней. Из черных мешочков распространялся отвратительный смрад.
Боюсь, что они вынудят меня выпрыгнуть в окно. Разбуженные люди, уставшие за день, проклинают небо, которое и ночью не дает им покоя, и перебираются к середине, к столам, где играют в карты, залезают под них, чтоб хоть на минуту оказаться в укрытии. Голоса становятся тише и переходят в истерический плач — перед этой напастью мы бессильны, как дети.
Комендант лагеря, старый Лулаш, был в отпуске. Его шеф, начальник всех салоникских лагерей, тощий верзила, по прозванию Скелет, в сапогах со шпорами, явился наконец посмотреть, что происходит в Павломели. Увидев, что полицейские и Миле Жунг с подручными почесаны и покрыты волдырями, немец поверил и разрешил выносить на ночь соломенники во двор и спать под открытым небом. Эта весть была принята с ликованием, словно объявление о свободе. На лестнице давка, пыль поднимается столбом до самой крыши. Устраиваются по двое, по трое, рядышком, все больше родичж, еще не отравленные борьбой за существование и успехами в торговле. Сумки с вещами и ценностями кладут под подушки и прикрывают большими глиняными мисками, чтоб не украли. Герцеговинцы тут же запевают песню о Гадком Поле, босняки с Дрины горланят:
Я отправляюсь искать Шумича. Несколько дней назад я отдал ему куртку, которая перешла мне в наследство от Шкоро, чтоб продал грекам. Может, продал? Обошел всех — нет Шумича, как сквозь землю провалился. Заметил его уже затемно возле цистерны, когда он зачем-то на нее забирался.
— Что ты там собираешься делать? — спрашиваю его.
— Спать.
— Больно жесткое место выбрал!
— Я сам жесткий, — говорит он и направляется к колонке. — Никому ни слова, что я здесь устроился!
— Прячешься от кого-нибудь?
— Прячусь, но сам не знаю почему, не знаю и от кого!
— Ты чего мне голову морочишь?
— Серьезно. Какие-то типы интересуются, расспрашивают, шныряют вокруг. Добра от них ждать не приходится, это точно.
— Если со шкодой, выдали бы себя раньше.
— Значит, выжидали или узнавали. Понятия не имею, замечаю только, выслеживают, иногда по двое, а то по трое, наверно, много их.
— Пойдем к нам. Мы тебя в обиду не дадим. Будем дежурить.
— Не надо. На цистерне они ничего мне не сделают.
— А если уже заметили, что здесь устраиваешься?
— Главное, чтоб не застали врасплох. Я проснусь, если начнут подниматься, а этого довольно.
Я отковылял к Вуйо и Видо, уже дремавшим на своих соломенниках, рассказал им о Шумиче, мы переселились за овраг и улеглись неподалеку от цистерны.
Во дворе кто-то еще переходит с места на место, во мраке видно, как снуют черные тени, нагибаются, ощупывают, где место поровнее. Люди шутят, покатываются со смеха, вспоминают, как спали в хлеву и шастали по вдовам. Кто-то залаял, ему отозвались на другом конце двора: без собачьего бреха какие уж тут воспоминания. Наконец все успокоились. Над нами высокое небо, безоблачное и безграничное. Звезды что и над Курмарией, и мне кажется, что небосвод упирается в те же горы, где меня теперь нет. Одна из них высится подобно Волуйнику, другая вогнута посредине, совсем как наше Седло, третья закрывает зеленое ущелье, над которым выпятила грудь наша Турия. Развалин турецкой сторожевой башни не видно, но их не сразу отыщешь из долины и днем…