Так думал Дрого, стоя у конца плато и глядя, как часовые ходят взад-вперед по краю стены. Флаг на крыше бессильно свесился, трубы не дымились, ни единой живой души не было видно на плацу.
Какая скучная жизнь у него впереди! Веселый Морель, скорее всего, уедет одним из первых, и у Дрого не останется практически ни одного приятеля. Все та же караульная служба, та же игра в карты да изредка вылазки в ближайшую деревню, где можно выпить чего-нибудь и найти непритязательную подружку на часок. Какое убожество, думал Дрого. И все же было неизъяснимое очарование в этих контурах желтых редутов, какая-то тайна гнездилась во тьме оборонительных рвов, в сумрачных казематах. И все это создавало не передаваемое словами предощущение грядущих событий.
В Крепости его ждали всякие перемены. В связи с предстоявшим отъездом многих офицеров и солдат повсюду царило необычайное оживление. Еще никто не знал точно, чьи именно прошения будут удовлетворены, и офицеры — а они почти все подали рапорты с просьбой о переводе — жили одной томительной надеждой, позабыв о прежнем служебном рвении. Даже Филиморе (про него-то было известно наверняка) собирался покинуть крепость, и уже одно это нарушало нормальный ход вещей. Беспокойство передалось и солдатам, поскольку значительная часть рот — точного числа еще не сообщили — должна была перебазироваться на равнину. На дежурство выходили неохотно, нередко к моменту смены караула отряды бывали не готовы, все вдруг решили, что соблюдать такое множество мер предосторожности глупо и бессмысленно.
Казалось очевидным, что прежние надежды, пустые мечты о воинской славе, ожидание противника, который должен был нагрянуть с севера, — все, все было лишь иллюзией, попыткой придать какой-то смысл своей жизни. А теперь, когда появилась возможность вернуться в цивилизованное общество, то, что было прежде, казалось мальчишеством, никто не желал признаться, что он на что-то надеялся, более того — всякий готов был посмеяться над собственными глупыми надеждами. Главное теперь — уехать. Офицеры, добиваясь перевода, использовали протекцию, и в душе каждый был уверен, что уж его-то не обойдут.
— А ты? — задавали Джованни ни к чему не обязывающий вопрос те самые товарищи, которые скрыли от него столь важную новость, чтобы избавиться от лишнего конкурента. — А ты? — спрашивали они его.
— Мне, как видно, придется остаться здесь еще на несколько месяцев, — отвечал Дрого.
И тогда все принимались его утешать: ничего, черт побери, скоро и тебя переведут, это будет более чем справедливо, не надо унывать — и так далее.
Среди всех только Ортиц, казалось, ничуть не изменился. Ортиц не просил о переводе, его уже много лет все это не интересовало; о том, что гарнизон Крепости сокращается, он узнал последним и потому не успел предупредить Дрого. Ортиц равнодушно наблюдал за всеобщим смятением умов и с обычным усердием занимался делами Крепости.
Но вот наконец люди действительно начали уезжать. Во дворе одна за другой появлялись телеги, на которые грузили казенное имущество, и одна за другой выстраивались роты для прощального церемониала. Полковник каждый раз спускался из своего кабинета, чтобы произвести смотр, и произносил перед солдатами несколько прощальных слов: голос у него был невыразительный и угасший.
Многие из офицеров, проживших здесь, наверху, не один год и на протяжении сотен и сотен дней вглядывавшихся с высоты редутов в безлюдную северную пустыню, многие из тех, что вечно спорили о возможности или невозможности внезапной вражеской атаки, теперь уезжали с торжествующим видом, подмигнув напоследок остающимся друзьям, и во главе своих отрядов направлялись в сторону долины, картинно избоченясь в седле, и даже не оборачивались, чтобы в последний раз взглянуть на свою Крепость.
Только у Мореля, однажды солнечным утром тоже выстроившего во дворе свой взвод для прощания с комендантом, когда он, салютуя, опустил шпагу и отдал команду, в глазах блеснули слезы и дрогнул голос. Джованни, прислонившись к стене, наблюдал за этой сценкой и дружески улыбнулся, когда Морель проехал мимо него к воротам. Возможно, они виделись в последний раз, и Джованни поднес руку к козырьку, отдавая честь, как положено по уставу.