авчонка, где сапожная мастерская или молочная. Тянется такая улица на километр, впрочем, может, мне это только так казалось. Ты всех знаешь, и тебя все знают. На улицу мать выходила, нарочно надувшись, чтобы женщины с ней не заговаривали, по женщины все равно с ней заговаривали. Как живете? Хорошая нынче погода, и тому подобное. Там жили простые люди, да и говорили они на другом диалекте, это же понять надо. Мать вечно корила отчима, мне его даже было жаль, ведь мы, дети, вовсе не считали, что нам так уж худо живется. В конце-то концов, он не виноват, что мы проиграли войну. Отчим, в сущности, человек миролюбивый, и он очень пугался, когда мать так горячилась. Сейчас у них квартира много лучше, могут быть довольны, но мать так устроена, она всегда всем недовольна. К тому времени, как я познакомилась с папой, у нас была уже приличная квартира — та, где они сейчас живут. Я и не догадывалась, что это папа, когда секретарша привела меня в кабинет. Он был без усов, какие приклеивает для сцены, однако я бы его наверняка узнала, если бы повнимательнее пригляделась. Но я на него и не глянула, только кивнула в тот угол, где он сидел, и сразу же села к столу нотариуса. Я решила, что это другой клиент, а меня принимают вне очереди ведь со мной разговор не затянется. В кабинете пахло сигарами, там всегда пахло сигарами. Дома у нас не курили, отчим бросил курить. Тут почтенный старичок откашлялся и сказал: да, так вот, стало быть, дитя мое, зачем я тебя позвал. Нам покамест не к спеху, у нас еще год-другой впереди, но об этом все-таки уже можно поговорить. Есть у тебя планы на будущее? Я хочу сказать, кем ты собираешься стать? Что за несуразный вопрос! Так я этому старичку и выложила, какие у меня планы. Дома меня тоже иной раз спрашивали, и я отвечала: хочу учиться. У меня в привычку вошло так отвечать — всего проще, и они на том успокаивались. Оттого я и сейчас это сказала. А, учиться, повторил старик нотариус и снова откашлялся. Учиться, стало быть, это чудесно. А чему бы ты хотела учиться? Я покосилась на старушенцию, она прямо-таки приклеилась животом к письменному столу и глаз от меня не отрывала. Меня это бесило, и, чтобы ее позлить, я сказала: может, и не буду учиться. Может, медицинской сестрой стану. Или балериной. У меня это неожиданно вырвалось. Правда, я иной раз воображала, что хочу стать балериной, но такое бывало только в обществе других девочек. Дома меня бы высмеяли да еще отругали. Вот как, балериной? — сказал старичок и хотел опять откашляться, у него, должно быть, бронхи были не в порядке от вечного курения. Но тут сидевший в углу, у окна, господин, про которого я и думать забыла — какое мне до него дело, — и скажи; однако, господин доктор, об этом же не спрашивают в присутствии посторонних! Видите, в этом весь папа, он, как я вам уже говорила, все подмечает. Я обернулась к нему, и что бы вы думали? Он вздернул бровь и чуть подмигнул мне. Тут секретаршу услали. Нотариус сделал это очень вежливо. Я вас приглашу позже, сказал он, но она взбесилась, что ей нельзя остаться, и за дверью во всю мочь застучала на машинке. Я обрадовалась, но и виду не подала, мне хотелось показать себя настоящей барышней перед тем господином в углу. Он был на моей стороне, я это сразу почувствовала, и потому не пожелала сносить стариковские причуды. Нотариус снова закашлялся, он, видимо, смутился и не знал, как выйти из создавшегося положения. Он морщил лоб и хмурился, хотя все это его нимало не касалось. А, стало быть, балериной? Ничего не скажешь, интересная профессия. Что же ты собираешься для этого делать? Ну, тут я ему все и выложила. Если бы этот незнакомый господин не сидел за моей спиной, я, быть может, и сдержалась бы, но тут я дала себе волю. Да это я просто так сболтнула. У Габриель Конради, дочери фабриканта, есть балетные туфли. Она тренируется перед зеркалом, то в одну позицию, как она это называет, станет, то в другую, а я пытаюсь ей подражать. Но и ребенок знает, что у нас, в Алене, балериной не станешь. В Штутгарт ехать надо, поступать в театр. В тот же миг я сама перепугалась, что у меня это вырвалось. Какой бы подняли шум дома, если бы об этом узнали! Старик нотариус окончательно сконфузился, и кашель больше ему не помогал, он не знал, что и делать, и, ища поддержки, бросил взгляд на господина за моей спиной. Ну, тот возьми и спроси: а тебе нравится имя Эдит? Этого я не ожидала. Разумеется, я не любила свое имя. Кто же свое имя любит! Габриель Конради, моя подруга, прыгая перед зеркалом, называла себя Габриэлла, что производило на меня сильное впечатление. А сама я охотно звалась бы Марлен, но это было моей тайной. Я крайне удивилась и только головой покачала. Но еще больше удивилась, когда он сказал: кажется, твою бабку так звали. Или даже прабабку. Когда же я оглянулась на него, потому что мне стало жутковато, он, сделав рукой неопределенный жест, заявил: тут уж ничего не поделаешь; но для сцены мы, разумеется, придумаем другое имя. Можете себе представить, как я перетрусила. Он же меня всерьез принял, а ведь я чушь сморозила. Потом мать меня с пристрастием допрашивала, я должна была ей все до мелочи рассказать, каждое слово повторить. Но об истории с моим именем умолчала, ее я решила держать про себя. А незнакомый господин поднялся и сказал: вот и прекрасно, хватит переливать из пустого в порожнее, нам обоим не до этого. Я хотел прежде всего с тобой познакомиться. Понятно, я тоже поднялась, ведь он был старший и обращался ко мне, так мы и стояли друг против друга. Мысль, что это папа, все еще не приходила мне в голову. И как мне было допустить ее, скажите на милость? Знаете, что я подумала? Перепугалась, а вдруг кто сболтнул лишнее и это господин из театра и ему поручили присмотреться ко мне и проверить, гожусь ли я в балерины. Струсила я изрядно, не знала, как мне с ним держаться. Я же никогда всерьез об этой профессии не думала. Но папа, как всегда, пришел на выручку. Когда старик нотариус за письменным столом снова принялся обстоятельно откашливаться, папа глянул в его сторону, высоко вскинув брови, я увидела это, и тоже высоко вскинула брови и точно так же глянула на нотариуса. С папой всегда так, ему невольно во всем подражаешь, само собой получается. И тогда папа сказал… да, это еще одна папина особенность: он говорит как раз то, что ты думаешь, а сказать не решаешься, боясь показаться смешной или дурно воспитанной, во уж когда папа скажет, значит, так оно и быть должно и ты спасен… Так вот, тогда папа сказал нотариусу Грисхуберу: нам чрезвычайно жаль, господин доктор, но ни Эдит, ни мне эту сцену репетировать не довелось. А такую сцену надо было без конца репетировать перед зеркалом, как Габриэлле в ее балетных туфельках, пока мы не уяснили бы, какое делать лицо и как вообще держать себя в подобных обстоятельствах. Если же мы сыграем ее неверно, всех постигнет глубокое разочарование, как испытывает его, можете не сомневаться, почтенная дама за дверью. Но мы с Эдит просто не в силах сыграть эти роли в той манере, какая была принята лет сто назад и еще нынче пленяет публику в кинофильмах. Вновь обретенная дочь и вновь обретенный отец, рыдая, сжимают друг друга в объятиях — нет, нам это представляется чудовищной безвкусицей. Это не в духе времени. Да, но что же? А ты как думаешь? Право же, нам лучше всего сходить сейчас за чулками, если у тебя еще есть время. Время у меня, понятно, нашлось, я сказала «большое спасибо» старичку нотариусу, и даже старую даму в приемной я поблагодарила, хотя ее благодарить вовсе было не за что. Папа послал ей потом коробку «пьяной вишни». Он еще спросил меня, как я полагаю, любит ли она «пьяную вишню». А потом мы купили чулки. Я шла рядом с папой, точно век с ним ходила, и ни о чем особенном мы не говорили, а только о чем обычно говорят. Но я, конечно, страшно гордилась и очень надеялась, что меня с ним на улице встретит как можно больше знакомых. Позднее, когда распространилось, что это был д'Артез, девочки завидовали мне и ахали от восхищения, пришлось раздобывать им папины автографы. Но я мало что могла рассказать им о папе и потому представлялась равнодушной. И все же очень многое изменилось в моей жизни. Папу, надо вам сказать, я не видела больше, пока не переехала во Франкфурт; после сдачи экзаменов на аттестат зрелости и до начала семестра в университете я две недели провела у него в Берлине. Папа написал: но прежде справься у матери, разрешит ли она тебе приехать и сочтет ли это удобным. Я очень опасалась, что мать запретит, но, должно быть, решение от нее и не зависело, а может, все уладили через нотариуса. В промежутке, то есть в течение тех двух лет, пока я не кончила школу, я писала папе от времени до времени, пожалуй даже регулярно. Письма я всегда показывала матери — пусть не думает, что у нас от нее секреты. Я писала о самых обыкновенных вещах: о школе, об экскурсиях, о книгах, какие прочла, и все в таком роде. И папа писал мне очень коротко, что благодарит за письма и что, к сожалению, не может приехать в Ален, он уезжает за границу и тому подобное, словно мы договорились. И подумайте только, он никогда не подписывался «твой отец», или «папа», а всегда лишь «всего хорошего, д'Артез». Я считала, что это правильно, от другой подписи меня бы коробило, но мать мою это, кажется, раздражало. А папе как раз не хотелось, чтоб у меня из-за него были осложнения с матерью и в семье, все должно было оставаться по-прежнему, это же легко понять. Я и поныне не зн