Тогда он начал жаловаться.
Горе, что он родился на свет, причитал кузнец, горе, что родители зачали и сотворили его таким, со стопами, ногти коих смотрят в пятки, с хилыми бедрами и кривыми боками, как вечное посмешище рядом с его братом, Прямостопным, Крепконогим, Крутобедрым и Полнотелым, который так похваляется силою своих членов, что Прекраснейшая не может пред ним устоять. Но, выкрикивая эти жалобы, он понял, опять-таки слишком поздно, что снова лишь раструбил свой позор, стыд от своей увечности, раструбил во хвалу Сильному. Тот, возлежа на Прекраснейшей, слышал хвалу себе и хвалу ей, а Прекраснейшая слышала хвалу Сильному и чувствовала на своей наготе взгляды мужчин, а Сильный чувствовал в этих взглядах зависть. Бесстыдная сила, бесстыдная красота. Они делали свое дело на глазах у супруга.
Хохот был несказанный, теперь и меньшие стояли в палате, с похотливыми взглядами и слюнявыми губами, в их толпу затесались и Гефестовы подмастерья — мастер уловил их хриплые, продымленные голоса, которыми они перекрикивались между мехами и наковальней, повествуя о своих подвигах в супружеской постели.
Теперь они смеялись тоже.
Тогда он возмутился.
Гефест стоял, опершись на костыли, скрюченный, ибо костыли были погнуты, но его слова возносились ввысь, в них звучало такое возмущение, до какого не поднимался еще никто. Обманул-де его отец и владыка, дав ему в жены свою приемную дочь и ослепив его красотой девы; да, она красива, но преисполнена нечистых желаний, сука, которая бегает с каждым, даже с этим мерзким богом войны, ненавистнейшим из богов, пускай у него и прямые стопы. Его, Гефеста, женили на потаскухе, но сейчас всем и каждому видно, что она такое. И, ухватившись за медную чашу, калека показал костылем на Распяленную: пусть она навечно застынет в своем позоре! Тут на него упал взгляд владыки и отца, однако кузнец его выдержал. В правой руке Зевс держал громоносный жезл; Гефест впился ногтями в пол и потрясал костылем, надсаживаясь от крика: пусть оба навечно остаются скованными, а стало быть, отец должен вернуть ему все подарки, изготовленные для него как выкуп за невесту, — громоносный жезл, которым он тут размахивает, золотой трон, на котором он восседает, золотой стол, за которым он ест, золотое ложе, на котором он почивает; и в тот миг, когда хохот разом смолк, кузнец ощутил в своей руке, сжимавшей костыль, нить, соединявшую его запястье с парой на ложе, и, согретый улыбкой своего огня, он замыслил чудовищное: набросить сети на них на всех, и на самого Громовержца тоже, — связать их всех вместе и подвесить прямо над сукой, после чего просто взять и уйти, уйти к своим металлам и огненным озерам, в одиночество, в каком он, в сущности, всегда и жил, и только для себя одного создавать свои творения, позорное свидетельство его одинокого инакобытия.
Он схватился за нить.
Тут слово взял Посейдон.
Мы не знаем, угадал ли он, о чем думал Гефест, если угадал, то наверняка не в той логической последовательности, во всяком случае, он не мог не видеть, что кузнец распрямился, не мог не видеть, что он поднял костыли, а быть может, увидел и нить. Видел он и то, что Прекраснейшая изнемогает. Брат отца и владыки не сказал, что это неслыханное требование — возвратить все дары, которые только и делают властелина властелином, не осудил он и неподобающее поведение других. Он просто сказал то, что необходимо было сказать при подобном споре: предложил себя в посредники между теми, кто действительно друг с другом спорил, а это были Сильный и Увечный, и посредник вступился за Увечного. Сильный, сказал Посейдон, должен выплатить кузнецу возмещение, как велят право и обычай. Об этом надо договориться, а условие к тому, чтобы все произошло по правилам, — освобождение Сильного. Он, морской бог, ручается всеми своими неисчислимыми богатствами, что Арес честно заплатит выкуп. И взгляд Посейдона покоился на Афродите, и Афродита покоилась под Аресом, и кузнец, оказавшись перед расступившейся вдруг толпой, увидел, как свершается чудовищное, и, натянув нить, он опустил костыли, оторвал пальцы ног от пола и заковылял — черный огонь полыхал у него внутри — к улыбке, сиявшей над ложем.