Ничего больше не пришлось добавлять, так как все остальное — то есть сама «Компашка» — создавалось каждый вечер посетителями. Они сходились сюда ради компашки, набиваясь до тесноты, и каждый — мужчина или женщина — был элементом этой головоломки; даже случайно отсутствовавшие включались в ее состав и чуть ли не платили за право на это.
Откуда у них берутся деньги, никто не знал: АО «Петрус» прекратило работу несколько лет тому назад, а фермы в окрестностях были слишком бедными, чтобы держать постоянных батраков. Возможно, кое-кто из мужчин работал на катерах, но таких было не больше двух-трех человек; пристань «Верфь» была теперь всего лишь промежуточным пунктом, причем из наименее оживленных, на пути рейсовых катеров. Ближайшие заводы — рыбоконсервные — находились южнее и довольно далеко, между Санта-Марией и Эндуро. Одним из завсегдатаев был служитель из «Бельграно», другой, Мачин, говорил, что у него есть моторка и он сдает ее внаймы в Эндуро. Но оставалась еще целая куча людей неизвестного звания — десяток или полтора, а в субботние ночи до двух с половиной десятков, да их женщины, немыслимо одетые и размалеванные, безликое скопище самок, движущаяся масса пестрых красок, духов и побрякушек, на высоких каблуках или в альпаргатах, в вечерних платьях или в халатах со следами детских срыгиваний и мочи.
Нелепо было бы доискиваться, откуда у них деньги — один песо за маленький стакан, два песо за большой любого разбавленного водою напитка, — когда неизвестно было даже то, откуда сами они, завсегдатаи, появлялись, в какой пещере, или в каком дупле, или под каким камнем найдут они себе прибежище с момента, когда музыканты откажутся бисировать и спрячут инструменты в футляры, и до ближайшего вечера, когда старик с ножом за поясом неуверенно вскарабкается на табурет, чтобы зажечь наружный фонарь, скромно возвещающий миру о своевременном воскресении «Компашки».
В какую-то субботу Ларсен зашел туда с Кунцем, но остался у стойки. Завороженный, устрашенный, он разглядывал женщин и, возможно, подумал, что богу следовало бы заменить изобретенный им общий пылающий ад маленькими, индивидуальными адиками. Каждому свой, согласно божественной справедливости и собственным твоим заслугам.
И, возможно, подумал еще, что такая вот «Компашка» субботней ночи, только вечная, без передышки, без смертных музыкантов, которые на рассвете умолкают, чтобы потребовать «кавалерийский бифштекс», — вот был бы ад, предназначенный ему, Ларсену, от века либо им самим для себя уготовляемый — уж это как посмотреть.
Во всяком случае, вытерпеть это Ларсен не смог, отказался выпить вторую стопку и остаться еще, как предлагал Кунц; он, правда, удержался от того, чтобы плюнуть на снова уже пыльную площадку для танцев — старик с ножом стоял там, искривясь набок от тяжести полной лейки и делая знаки музыкантам не повторять вальс; от плевка Ларсен удержался, чтобы тем смачнее плюнуть, когда они оказались на свежем воздухе; просто он не хотел, чтобы сочли вызовом то, что было лишь проявлением отвращения и некоторого необъяснимого страха.
Но Гальвес в последнее время ходил туда каждый вечер. Он перешел на «ты» с худощавым, гривастым парнем, который заменил старика за стойкой и почти без слов обслуживал столики, двигаясь очень точно, постоянно жуя какие-то листья, невозмутимо пронося сквозь дым, шум и вонь ясный отсутствующий взгляд, в котором дремала ненависть.
Гальвес в консервативном и умеренно циничном духе рассуждал о ближайшем будущем мира с капралом, который бахвалился, что бывал в лучших заведениях, и высказывал куда более смелые мысли насчет способов борьбы с упадком нравов и возрастающим хаосом в моральных ценностях. Капрал методично ухаживал за любой женщиной без кавалера или женщиной своего приятеля и, когда умолкала музыка, уходил всегда пьяный. Порой, в те редкие утра, когда капрал не придумывал какое-либо чрезвычайное и секретное служебное задание, они возвращались вместе до верфи, пережевывая излюбленные темы, с новым жаром повторяя все те же фразы, — капрал криво сидел на идущей шагом лошади, а Гальвес держался за ремешок стремени, чтобы легче было идти.
Только в «Компашке» можно было видеть его поразительную улыбку, неподвижную, сияющую и бесстрастную, его крупные зубы, выставленные наружу, словно он ими дышал. Хотя ни один из двоих о том не знал, эта улыбка походила на взгляд молодого гривастого владельца кабака, жевавшего листья коки — «зато я не курю и не пью», — который признался Гальвесу в своем намерении — но не цели — выжать десять тысяч песо, один за одним, не думая о существовании времени и этих призрачных фигур, этой кучки кандидатов на кладбищенское жилье, какими были завсегдатаи «Компашки».