— Ты хочешь сказать, — усмехнулась она, — что через десять лет ты станешь моложе тридцати, а мне будет под тридцать пять? Прекрасный возраст для зрелого супружества. А еще через десять лет мне станет около сорока пяти, а тебе…
— Около восемнадцати.
Она захлопала в ладоши, запрокинула голову и расхохоталась так звонко, что трое юношей за соседним столиком восхищенно поглядели на нее: заразительный смех словно расплескивал ее солнечную прелесть.
— Восемнадцать? А мне сорок пять? Нет, правда, что скажут соседи?
Никогда еще она так меня не восхищала. Я упивался чудом ее существования.
— Я-то думал, что ты назовешь меня лжецом или помешанным или поразишься такому чуду! А ты — ничего подобного! Ты мне веришь!
Она повела плечом и насмешливо улыбнулась.
— Чудеса возможны, но их не бывает. А верю ли? Ты забываешь, что я как-никак изучаю философию. Я могу уступить, допустить, предположить. Но что именно и в какой мере? «Верю» — это уж ты чересчур. Если я тебе когда и поверю, то разве потому, что история твоя настолько свихнутая, что заслуживает доверия.
— В каком то есть смысле?
— В том смысле, в каком Тертуллиан назвал идею Бога столь нелепой, что ее нельзя не принять. Prorsus credibile est quia ineptum est. Даже мой блистательный интеллект вынужден кое перед чем пасовать! Наш мир заведомо нелеп, и чисто рациональных объяснений иной раз недостаточно. Ведь не может быть рационального объяснения тому факту — если это факт, — что тебе девяносто один год, а ты выглядишь и ведешь себя как сорокалетний? Например, я знаю понаслышке, что мужчины задолго до девяноста лет утрачивают половую способность, а как нам известно, мистер Янгер, вы ее отнюдь не утратили.
— Иначе говоря, больше я тебе ничего не могу доказать?
— Ты можешь таким образом доказать, что ты жив. И столь же убедительно подтвердить свою правдивость во многих и многих других жизненных обстоятельствах. Ну, то есть подтвердить на практике, чего должно хватать и обычно хватает для всякого, кроме как для того философа, который день-деньской сидит почесывает свою задницу и очень любит поднимать на смех плебейские выдумки, фантазии и заблуждения: например, простодушную уверенность, будто у кого-то есть своя задница. Заметь, на свете полно заблуждений. Я питаю одно-два на твой счет. А ты наверняка заблуждаешься на мой. Ты очень легко мог впасть в заблуждение, будто к тебе адресовались с Олимпа. Может, тебе это со сна померещилось. С другой стороны, так называемые подтверждения подтверждают что-либо лишь до известной степени. Как я старалась проследить твою жизнь до самого рождения — и каждый раз в ужасе шарахалась от указаний на твой действительный возраст. Или припомним рассказ твоего американского приятеля про его отца, как он объяснял своим инженерам-горнякам в Анатолии, что для них самое важное и надежное указание — это археологические памятники. Но вот же надгробный памятник в Ричмонде указывает, что ты под ним лежишь! Нет, горное дело — одно, смерть — другое, а рождение — третье. Слишком ты долго прожил и слишком молодо выглядишь, вопреки свидетельству бесчисленных поколений о неизбежной дряхлости. И не стареешь! В подобных случаях особенно выбирать не из чего. Как говорил Шерлок Холмс, если ни одно из вероятных решений не подходит, надо искать невероятное. Безумие может оказаться здравомыслием, обманчивое — достоверным. Как поцелуй обманщика вроде тебя; и на мой вкус — а я старая мудрая карга — он не в пример надежнее, чем лобызанье честного слюнтяя, который, дуралей несчастный, твердо верит в какую-то там вечную любовь. Пусть я не понимаю, как это ты родился девяносто один год назад, но до поры до времени предположим, что родился. Словом, я поверила тебе. Поцелуй меня. А истории твоей я поверю, когда мне будет пятьдесят, а тебе двенадцать с виду.
Мы покинули кафе щека к щеке, как влюбленная парочка, занятая исключительно друг другом, наперебой толкуя об отважной юности и уклончивой зрелости, о любви, браке, детях, еде, тряпках, Боге, Правде, Кривде и, конечно, о Чести, Верности и об Истине. Мы были серьезны и счастливы, как семнадцатилетние. Не знаю уж, где мы блуждали. Помню, присаживались в кафе, отдыхали и выпивали. Наверно, где-нибудь пообедали. А может, и нет. Я рассказал ей все (почти все), хотя она теперь куда меньше интересовалась моей родословной, чем своей, и огорчилась чуть не до слез: ведь знай она все это в свое время — ох, как бы она дивно, ловко и неотвязно изводила старика монсеньора! Когда я рассказал ей, что любил Ану ффренч последние пять лет ее жизни и, вероятно, двадцать лет перед тем, как начать жизнь заново, она сначала скорчилась от хохота и, на потеху прохожим, схватилась за дерево, чтоб не упасть — «влюбилась в бабушкиного любовника!» — а потом принялась расспрашивать так настойчиво, что я, издавно привыкнув скрывать свое прошлое, утаил от нее (пока что, во всяком случае) существование подробных Мемуаров.