Выбрать главу

Ну, нет! — решил я, оглядывая его строгий кабинет и отдыхая глазом на двух телефонах, телетайпе, диктофоне и настенных геологических картах. Неужели опять? Неужели все то же? Тут что-то не так. Все эти лоскуты и отбросы былого, подлинные и поддельные, могли еще представлять какой-то интерес для его деда, Старика Стивена. А к его отлаженной, как машина, жизни они имели не больше отношения, чем ветхая, в подтеках, аккумуляторная батарея, которая пылится в углу гаража. Но тогда зачем он поливает их пьяными слюнями? И причем тут я?

Он захлопнул свой мемориальный альбом и умоляюще посмотрел на меня.

— Отчего мою семью не волнуют эти бесценные вещи? Ты можешь себе представить: моя собственная дочь чуть не хохочет, на них глядя?

Я мог себе представить. Она несколько раз очень издевательски отзывалась о его «старом хламе». Я понимал и больше — что один брезгливый жест его возлюбленной, обожаемой, балованной и нежно чтимой дочери — сколько раз я видел, как они ласкались друг к другу: она из него веревки вила, — мог вдребезги разнести все его жизненные достоверности. Может быть, хлопнув вот так альбомом, он пытался подменить ужас утраты праведным гневом на отступничество от касты и клана? Я молчал.

— Ты молодой ирландец. Потомок фениев-повстанцев. Ты можешь понять, как свято надо хранить традиции. Можешь ты мне объяснить, отчего моя семья этого не понимает?

Я опять-таки мог и опять-таки не собирался. Сказать ему, что их тошнит от его реликвий? Что они не верят в его благоговение? Что, будь его предки поляками, итальянцами, немцами, греками, пуэрториканцами, неграми, англичанами, евреями (даже евреями!), скандинавами, китайцами, было бы то же самое? Подумав так, я бешено обозлился на него, не потому, что он этого отчетливо не понимал из-за простительной всякому сентиментальности, а потому, что он это понимал вполне отчетливо. В нем угадывался один из самых омерзительных американских типов, живоглот-приобретатель, готовый пустить в дело любые человеческие чувства — была бы польза. У таких людей, переиначивая слова из пьесы Йейтса, «мечтанья усыпляют совесть». А может быть, я тоже хитрю сам с собой, сваливаю на него вину за неудачный роман с Крис: он, мол, еще до того, как мы с нею встретились, развратил ее своим двоедушием? Скорее же всего, он — просто еще одно олицетворение Стальной Воли, еще один Железный Человек, рыдающий по ночам на груди жены или любовницы, изнуренный каждодневной глухой борьбой с каким-то внутренним изъяном, постыдной слабостью, которую и сам предпочитает не вполне сознавать, а если сознает, то все же слезно скрывает ее от единственной надежной наперсницы.

Я заметил, что мы неприязненно смотрим друг на друга.

— Ну? — потребовал он. — Ты на мой вопрос не ответил.

Я медлил. Чего в нем больше — корысти? Искренности? Человек неоднороден: он и такой, и сякой — вообще многоразличный.

— А? Да, конечно! Вы про традицию? Да! Да! В каком-то смысле вся цивилизация зависит от нее, пока она неподдельна. Но нет сомнений, что на практике в ней смешиваются, сплавляются правда и ложь, они порой так же неразличимы, как рисунок на древней монете, затертой бесчисленными костлявыми руками. И то сказать, дядя Боб, ведь воспоминания тускнеют. Один рассвет затмевает другой. Все забывается. В конце концов даже традиция себя изживает.