По дороге в город мы подобрали Шейлу у ее домика и, пока Мэл не завез ее в контору, не проронили ни слова. У конторы я попытался уговорить его не провожать меня на станцию — ведь он человек занятой, а сейчас утро понедельника и все такое, у него наверняка уйма дел, — но он не поддавался уговорам, и мы опять чуть не рассорились, но наконец он уступил, сказал, что зайдет в контору, спросит, нет ли чего-нибудь срочного. Он повел меня с собой и по всем правилам представил главному бухгалтеру и счетоводу. Пока он просматривал почту, я болтал с ними и обратил внимание на турецкий ковер и всякие новомодные приспособления, и думал — вот оно место, где начала меняться моя тетушка Анна. На вокзале Мэл, несмотря на мои протесты, купил мне утренние газеты и остался ждать у дверей моего вагона, пока поезд не тронется. Я поблагодарил за приятно проведенные субботу и воскресенье, заверил, что мне и вправду было приятно, похвалил его коттедж, вспомнил про еду и вино, пообещал, что мы непременно еще увидимся, на что он кивнул, и мы обменялись на прощанье несколькими любезностями. Когда проводники принялись захлопывать двери вагонов и поднимать оконные рамы, чтобы не допустить в вагоны тяжелые запахи тоннеля, начинавшегося в конце платформы, Мэл поднял к окну свое длинное лицо, глаза над двумя пучочками седеющих волос на скулах смотрели угрюмо.
— Кстати, — сказал он, — ты будешь рад услышать, я решил по-прежнему выплачивать твоей тетушке дивиденды. Разумеется, пополам с тобой.
Я высунулся из окна и схватил его за плечо.
— И жениться на Шейле?
— Когда я проигрываю, я это знаю. Сегодня же утром дам ей расчет. Мне нужна новая экономка. Хочу попросить твою тетушку Анну.
— Но ей семьдесят! И она дама в стесненных обстоятельствах. Она откажется.
— Когда увидит мой коттедж, не откажется, — заносчиво сказал он. — Я бываю там лишь по субботам и воскресеньям. Пять дней в неделю она может чувствовать себя настоящей дамой. Чем плохо! А ведь она была кухаркой. И моей плоти не будет грозить никакой соблазн. Привет! И прощай!
Пыхтя и отдуваясь, поезд тронулся. Мэл и платформа медленно заскользили назад.
Через несколько секунд я очутился в тоннеле. Окно затянула непроницаемая пелена. В вагон проник тяжкий запах подземелья. «И прощай»? Очевидно, он вынес окончательное суждение обо мне и не намерен больше со мной встречаться. Я выведывал, вмешивался, я сорвал покров с самой тайной его мечты и разбил ее, вынудив его трезво ее оценить. Я оказался во всех отношениях невыносим. Я рассчитывал встретить того Мэла, которого, как мне казалось, всегда хорошо знал, был уязвлен, увидев, что он не совсем такой, попытался сделать его совсем не таким — и чтобы при этом он оставался тем моим прежним Мэлом — и пришел в ярость оттого, что он упорно желал остаться таким, каким, казалось ему, он был всегда. В минуты безнадежной путаницы, с которой ничего невозможно поделать, когда в придачу одолевает стыд и неловкость, правда может быть только банальной, но все равно правдой. Юности ведомо лишь то, что еще находится в зачаточном состоянии. Жизнь не однозначна. Жизнь — игра. Дружба непрочна. Любовь — риск. Если судьба дает в руки человеку синюю птицу, ему остается только ухватиться за нее и бороться за нее без передышки, не рассуждая, потому что все самое главное в жизни мы совершаем (как было сказано!) по причинам, которые рассудку неведомы — он их постигает разве что лет через двадцать.
В этом протянувшемся на милю тоннеле все причины были со мной в темном вагоне, где пахло остывшим паром и минутами из вентиляционных отдушин на крыше выплескивалась вода. Внезапно тоннель оборвался, и я почувствовал себя как ловец жемчуга, вознесшийся из глубин моря к свету дня. Разом вокруг распахнулся освещенный солнцем зеленый простор. Внизу по пыльным сельским дорогам легко скользили к маслобойне розовые автомобильчики. На лугах паслись черно-белые коровы. Повсюду в полях люди заняты были своими утренними трудами. Я открыл окошко, впустил свежий воздух. Уселся поудобнее и погрузился в газеты и в нахлынувшие на меня мысли о доме и о работе, и чем дальше уносил меня поезд, тем реже взглядывал я на поля за окном, тем дальше отступали образы и мысли этих двух дней.
С тех пор я ни разу не видел Мэла, хотя оба мы уже очень немолоды; но раза три или четыре в памяти у меня словно срабатывал переключатель и вновь возникал Мэл — неясная тень с двумя седеющими пучочками на скулах и длинным, как у Шерлока Холмса, носом… Раза четыре, не больше. Однажды он мне все-таки написал, спустя некоторое время после того, как умерла тетушка Анна — не тогда, когда она умерла, а именно спустя некоторое время, — умерла восьмидесяти одного года, все еще оставаясь у него экономкой. Он благочестиво позаботился о похоронах и прочем. В письмо он вложил несколько моментальных фотографий, которые нашел у нее в сумочке: она в молодости, на карском ипподроме, я мальчишкой. В завещании, упомянул он, она отказала свои дивиденды ему.