Выбрать главу

— Давай рассказывай дальше про свои школьные годы.)

На станции меня встретил кучер из Угодья, старичок слуга по имени Гэсси, из дыры в его кепке торчал клок седых волос; он правил шерстистой лошадкой, запряженной в коляску, пропахшую рыбой, соломой и навозом. Мы выехали из Банахера и — трюх-трюх, трюх-трюх — добрались до Обители Предков. Миновали стрельчатые облупившиеся парковые ворота, пахнуло дымком, лавром, незапамятным временем; поехали по извилистой аллее в розовых дождевых лужах. Над домом реяли грачи, орущая черная туча заслонила закат. Тетя Мона стояла на ступеньках. Она годилась Гэсси в матери. На плечах у нее была темная вязаная шаль. Сзади поеживалась тетя Мара: прихожая обдавала холодом. От их времени до Реджи могла бы народиться добрая дюжина ффренчей. Когда они стали тискать меня в своих пахучих объятиях, я расплакалась — так радостны были эти ласки и хлопотня после всегдашнего колкого безразличия Денизы, такое счастье — видеть за тетиными плечами широченную входную дверь, в которую запросто мог бы заехать грузовик, а кругом леса, поля и розовое небо, и, может быть, рядом притаились лесные звери, или цыгане вот-вот разобьют ночлег на опушке, и все это вместо Эйлсбери-роуд, длинной, выметенной, пустынной и беззвучной — только расхаживает туда-сюда скучающий охранник.

Тетя Мона и тетя Мара жили наподобие русских помещиц в каком-нибудь 1830-м году; только что у тех были две тысячи или две сотни крепостных душ, а у теть — один бедняга Гэсси. Ни кухарки у них не было, ни служанки. Два раза в неделю приходила помогать распустеха по имени Ханна. Но чай они мне устроили по-тря-сающий, наверно, целый день стряпали, точно я голодающий ребенок из… Ну, откуда? Из Индии? Из Испании? Или с Тибета, из края вечного голода. Из Абиссинии? Словом, они меня закормили. Это ведь был «чай», заметь, не обед. Здесь, в Банахере, царили простые, милые деревенские обычаи, о которых Реджи и понятия не имел. Я ела, ела! Ох, как я ела! Стол был — мечта всякого десятилетнего ребенка. Пирожки, крем, шоколад, фруктовые пирожные, слойки с вареньем, пряженцы — объеденье! — лепешечки с маслом, лепешечки с припекой, оладушки… Когда я наелась так, что рот перестал раскрываться, меня усадили в огромное мягкое кресло у камина, где тихо пламенела торфяная груда, и начались расспросы.

Простертая в изнеможении сытости, с животом, тугим как барабан, усталая после путешествия — все-таки две пересадки, — я, однако, всеми силами удерживалась ото сна; и почти сразу выяснила, что Реджи они в глаза не видали восемнадцать лет — он даже не пригласил их на свадьбу, — кроме как в тот день, когда они с Аной «навестили» их на полчаса. Последние двенадцать лет они отъезжали от Банахера только за десять миль, на ярмарку в Бирр. В Дублин прошлый раз наведывались в 1910-м, к юристу ездили. Я старалась разнюхать как можно больше, вроде бы все было изумительно, но следовало в этом увериться, а то вдруг мне тут еще жить да жить. «Жить да жить», в основном из-за войны, выпало целых пять чудесных лет. Прежде чем я почти ползком отправилась наверх в свою спальню, я уже знала всю подноготную куда лучше Аны, хотя нужна была ее блистательная смекалка, чтобы заочно догадаться об их бедности и заброшенности. («Разумеется, она должна платить за прожитье».) Через неделю я одичала, как утка в шаннонских камышах или заяц той породы, какая живет в лесах Угодья ффренчей. Воспоминания Реджи об Обители Предков с годами превратились в чистую фантазию. Может, что-нибудь похожее и было во дни его детства, до первой мировой войны, но на той войне убили двух его старших братьев, три сестры, выйдя замуж, покинули Ирландию, отец с матерью умерли, а теперь везде бушевала новая война, и Аграрный совет Ирландии реквизировал все пахотные земли — осталась одна усадьба. Охотились там, сколько я слышала, разве что на кроликов. Мне, ребенку, и то было видно, что лес вконец запущен, деревья падают. За время войны леса и вообще не стало, вырубили на дрова. А у меня впервые в жизни завелись подруги.

Особенно мы сдружились с Молли С. Силкин, дочкой почтмейстера, речь которой была прямо-таки вавилонским смешеньем языков; отец ее до тонкости знал личную жизнь всей округи и не делал из нее тайны, а Молли злорадно посвящала нас в чужие секреты, не очень-то нам понятные; и еще — с Юной Т. Уилиэн, дочкой Джея Т. («Т.» — то есть трактирщик, в отличие от Джея В., то есть ветеринара.) Юна дала мне впервые отведать виски, это в одиннадцать-то лет, — она перепробовала все бутылки и бутылочки на отцовских полках. Потом, я слышала, она постриглась в монахини сурового ордена, Бедных Клар, кажется. Еще были две могучие сестры Фаллон, близнецы Флорри и Фанни, к своим четырнадцати годам неутомимые гребцы, мастерицы плавать и нырять. Никто в Банахере не знал ни слова по-французски: монашки все были из крестьянских семей. Ездила я не верхом на лошади, а на старом чугунном велосипеде марки «Пирс», ирландского образца 1910 года. Стоило, конечно, только намекнуть Ане, и она сутки спустя прислала бы мне первоклассного скакуна. Но что же мне было — предавать Юну Т., Молли С. С., громадину Флорри и толстуху Фанни из-за какой-нибудь лошади? И так-то уж в самые дождливые дни Гэсси, тетя Мона и тетя Мара пускали меня в школу не иначе, как в их древней колымаге. Я не смела отказываться — и Гэсси поджидал меня с экипажем у крыльца Обители Предков, а Мона и Мара высовывались с зонтиками из окон; после занятий он час в час подъезжал к монастырским воротам, и я отбывала домой под хохот и улюлюканье Фанни и Флорри, Юны Т. и Молли С. С.