Он замолчал, потом сел на кровати.
— Девятый час, надо идти, — сказал он и начал складывать разбросанные на столе записи лекций.
— Нет, уж теперь досказывай, — потребовал Карташихин.
— Да чего ж досказывать? Потом все обратно пошло. Как стали кулаков прижимать — ну, тут мы с ними и посчитались. Я все в сельсовете говорил, чтобы расстреляли его, а мужики, — нет, слишком круто будет. Круто не круто, а он пока спрятался, да и убежал. А как убежал — пожары начались. За месяц пожара четыре было. Ладно, думаю, надо последить. Мать ругается, боится, что убьют, а я себе похаживаю да посматриваю. И то сказать, по вечерам без нагана не выходили. Девки, так те над нами смеялись, что мы все дома сидим, на гулянки не ходим. Походил я этак дня два, вижу: к дому — а у него дом заколочен был — мальчишка его пробирается. Я за ним, а он — мыль, да и убежал! Я тогда ребятам говорю, что надо наблюдение иметь, сгорит дом. А они говорят: не сгорит, и не такой он дурак, чтобы в деревню вернуться. Вдруг один раз приходим в ячейку, глядим — на! — на столе порошок лежит. Я даже, помню, посмеялся, говорю: «Признавайтесь, ребята, — кто больной, кому это лекарство прописано?» Развернули, оказывается — письмо. И написано, что никому из нас живым не быть, троих живьем сожжет, а остальных застрелит. Ну, мы сейчас руку сличать. Двенадцать кулаков в нашей деревне, у всех сличили. У одного подошло. Стали тогда мы с ним говорить, а он глазами на подклеть показывает. Мы туда, смотрим — а там сам Колесов сидит. Даже затрясся. Ну, я ему: «Вылезайте, дядя Назар, с праздником». Взяли его, отправили в Казань. После выслали… А я в ячейку заявление подал, — неожиданно добавил Лукин, — чтобы на рабфак. Сперва — нипочем. Я и так и сяк, говорю им: «Дурье, кончу доктором, к вам же назад приеду». Насилу отпустили. Вот так-то я сюда и явился.
Он прошелся по комнате, швырнул на пол погасшую папиросу и, подойдя к Карташихину, сильной рукой поднял его на постели.
— Ну, вставай, чудило! На химию мы с тобой уже опоздали…
Однажды поздним утром Карташихин проснулся с чувством усталости, но с ясной и легкой головой и несколько минут пролежал, вспоминая, что было вчера и почему ему весело. Семестр был кончен, последний зачет сдан, — ну и гоняла же его эта старая лысая скотина!
— Tuberculum pubicum, — вспомнил он и запел, зевая и потягиваясь.
Он вскочил, чтобы открыть форточку, и на минуту замер у окна: двор был белый, чистый, и везде снег, даже железные ворота были как будто сделаны из снега. На пустыре напротив мальчишки катались с горки — кто на санках, кто на лыжах, а кто и просто на той части тела, которая служит более для сидения, чем для катанья. Они кричали, пар шел изо рта, и дворник татарин стоял на панели, обняв метлу и дыша на замерзшие руки.
Зима! А он и не заметил.
Письмо Льву Иванычу, начатое две недели назад, лежало на письменном столе. Он оделся и быстро дописал его:
«…Держу пари, что вы Матвея просили, чтобы он за мной присмотрел по части здоровья. Сладу нет! На днях лампочку выкрутил, и пришлось всю ночь просидеть при огарке. Вчера допрос учинил: когда, где и что. Курить не дает. Впрочем, надо сказать, последнее время я и в самом деле слегка зашился. Зато наша бригада по всем предметам вышла на первое место. Лев Иваныч! Как ваша милость грозно объявили, что писать вам времени нет, я придумал некий проект, который в сем письме воздвигаю на ваше усмотрение: я вам буду посылать готовые открытки, а вы подписывать и отсылать обратно, например: „Дорогой медикус, как живешь, что выпиваешь, чем закусываешь? Письма твои получаю исправно и одобряю, коли ничего не врешь. Матвею поклон! И скажи, чтобы не приставал, отменяю! С коммунистическим приветом…“ И вам только фамилию подмахнуть и бросить в ящик. Насчет исправных писем, конечно, вру. Но, Лев Иваныч! Дорогой! Честное слово! Если бы я стал одни только нагрузки перечислять, до вечера бы не кончил. Сегодня за три месяца первый свободным день…»