Должно быть, удаленность Торренбо стала очевидной в те опасные времена и послужила главным поводом для переезда. Или, как я слышал потом, вышел специальный приказ о том, что в этом большом доме следует разместить иммигрантов из Страны Басков? Как бы то ни было, осень мы провели уже в Калдетасе. Позади нашего нового обиталища находился сад, его террасы взбирались высоко по склону горы, до полуразрушенной Башни Заколдованных, а рядом с домом был маленький горячий источник. Сеньорита Мария Бой продолжала жить с нами, однако ее чрезмерная набожность, неуместная во времена ярого антиклерикализма, серьезно беспокоила мою мать. Не знаю, хотела ли сеньорита Мария, чтобы и мы прониклись идеей мученичества, или у нее имелись более серьезные причины для ухода, только в один прекрасный день компаньонка исчезла из дома. Мама проветрила ее пустую комнату и, воздержавшись от комментариев, сказала только, что там дурно пахнет.
Осенью мы впервые не пошли в школу и проводили большую часть времени в саду или на улице. Война еще не сказывалась на нашей жизни: недостатка в еде не было, а домашним хозяйством занимались две служанки. Одна из них, Мария, постоянно напевала песенку «Рóса», другая, Кончита, — «Марию де ла О». Мама учила меня читать, и я жадно листал книжки по географии. Однажды, разложив передо мной карту Европы, она спросила, какая страна мне больше нравится, и, увидев, что я ткнул пальцем в огромное розовое пятно — Советский Союз, сухо сказала: «Нет, только не эта». Помню еще, как однажды к отцу пришли члены комитета по управлению фабрикой — пять или шесть мужчин неуклюже поцеловали руку «сеньоры» и, бурно поспорив о чем-то, принялись пить. Когда они уходили, один еле держался на ногах и его сильно рвало в туалете. Отец извинялся перед женой за происшедшее, но мама была оскорблена, и я еще долго слышал в глубине дома их громкие голоса.
По прошествии нескольких месяцев мы вернулись в Барселону и снова поселились в доме на улице Пабло Альковер, верхний этаж которого теперь занимали иностранные военные, наверное члены Интернациональных бригад. Там я услышал произносимую шепотом весть об аресте отца (кем? за что?) и о его освобождении благодаря своевременному вмешательству профсоюзных деятелей фабрики. Потом отец рассказал, что за ним пришли ночью, но, боясь расстрела без суда и следствия, он ночевал в доме деда и предпочел сам сдаться законным властям. Пребывание в тюрьме было недолгим, но, выйдя оттуда, отец заболел. Врачи нашли у него плеврит и поместили в клинику доктора Корачана.
С тех пор мы с мамой каждый день ходили пешком через квартал Трес-Торрес навестить отца. Возле клиники был тенистый сад, где мы часами играли, ожидая, когда отец вернется с процедур. Ни братья, ни я не знали тогда, насколько серьезна его болезнь, не представляли себе методов лечения; далеко зашедшее воспаление легких заставило врачей выкачивать гной из плевры с помощью резиновой трубки, введенной через отверстие в боку. Долгие годы отец проведет в постели, почти в полной неподвижности, прикованный кошмарной, будто вросшей в тело трубкой к стеклянной банке, куда вместе с его жизненными соками сливалась жидкость из плевры. Этот новый образ отца запечатлелся в моих воспоминаниях позже, уже в Виладрау, но как-то незаметно начал теснить прежний, сложившийся в детские годы — образ зрелого, деятельного человека, чья разница в возрасте с женой совсем не бросалась в глаза, — пока полностью не вычеркнул его из моей памяти. Восхищение и уважение, которые я, вероятно, испытывал к отцу, были безвозвратно потеряны. Измученный лежачий больной стал вызывать у меня несправедливое, но непреодолимое отвращение. Жалкий человек, запертый среди ватных тампонов, шприцев, лекарств, бинтов, собственных испражнений, в комнате, где пахло больницей, никак не соответствовал тому, что связывалось в моем сознании с понятием отец, с надежной и твердой опорой. Теперь я могу сказать, нисколько не сгущая красок и не подтасовывая фактов прошлого, что уже за несколько месяцев до смерти матери прочный свод семейного благополучия стал трескаться над моей головой.