Выбрать главу

Энрике обещал ей даже войти по возвращении в какое-нибудь дело. «Что-нибудь такое прибыльное, — говорил он. — Например, ввоз оборудования». Она по наивности поверила ему; она была бы так счастлива, если бы ее муж чем-нибудь занялся… В его годы, с его силами нелепо жить на ренту. Она всегда твердила ему о делах отца, надеясь пробудить в нем жажду деятельной жизни, — но тщетно. Если бы он послушался ее, все было бы иначе.

Но к тому времени Энрике думал только о своих удовольствиях и ни за что на свете не отказался бы от путешествия. Они отправились вместе заказать билеты, и на обратном пути он не мог скрыть свою радость. «Считай, что снова начинается медовый месяц, дорогая. Все начнется у нас заново». (Позже эти слова переплелись в ее сознании с его постоянными увертками, когда он возвращался пьяный из казино и в слезах молил ее о прощении.) Всю последнюю ночь, проведенную в Гаване, она не могла отойти от Давида. Она смотрела на его головку, словно знала заранее, что скоро безжалостный рок скосит его, и в первый раз за свою жизнь почувствовала, как далек от нее муж, Она любила сына, но эта любовь не относилась к отцу — скорее наоборот, она именно поэтому судила мужа так строго, проклинала его. «Он тоже из палачей, — думала она, — и, что бы с нами ни сталось — со мной ли, с мальчиком ли, — ему все равно».

Они уехали. Пароход лениво обходил антильские берега, и солнце грело его огромную спину. Луизиана, Мехико, наконец — Панама. В Бальбоа прибыли накануне карнавала — город лихорадочно наряжался к празднествам, к пляскам. Они взяли экипаж и объехали весь город. Смеркалось, вдоль улиц сверкали светлячками разноцветные фонарики, и все казалось ненастоящим, как в сказке.

И все предвещало беду. Жара в те дни была невыносима. Вода выходила через поры, не утоляя жажды. Нещадно пекло солнце на улицах и площадях; ошалелые ящерицы сновали по мозаике тротуаров; монотонно жужжали вентиляторы в коридорах отеля, струи горячего воздуха ласкали влажные лица. Только ночью прохладный бриз приносил облегчение. Часами стояла она у окна, опершись о подоконник. Внизу, в патио, освещенные снизу пальмы, подобно бенгальским огням, раскрыли на фоне неба веера хрупких листьев. Прозрачная сетка от москитов охраняла сон ребенка. Медленно текло время под ночную музыку, болтовню и вскрики, и каждый час отмечали церковные колокола.

Тогда она просила бога защитить Давида, и склонялась над металлической кроваткой, и касалась губами детского лба. Следуя примеру своей матери, она смачивала его одеколоном. Мальчик с облегчением вздыхал, улыбка освещала его лицо. Просыпаясь, он видел, что она не спит, и гладил ее маленькими ручками. «Спи, спи, мое солнышко… — говорила она. — Мама тут, с тобой…» Давид ценил и понимал эти минуты любви и нежности, в столь юные годы он был одарен зрелым благородством чувств. Она знала, что другие матери оставляют детей, чтобы пойти на карнавал; но она так не могла — а вдруг Давид ее позовет? Сколько раз, очнувшись от страшного сна, он звал ее, молил. «Спасибо, мамочка, спасибо», — говорил он. Она пыталась понять других матерей — и не могла. «Ну, дорогая, — убеждал Энрике, — что с ним случится, если мы пойдем вместе? У сеньоры Бласкес тоже дети, а вот устраивается же она, развлекается». Но она отвечала и ему, и всем: «Оставьте меня, прошу вас. Такая уж я есть. Я счастлива у его кроватки, зачем же мне уходить?» Город сверкал праздничными огнями; другие матери пили и плясали, а она сидела у его изголовья, словно добрая фея, и шептала ему слова любви.

А Энрике тем временем совсем обезумел. Он уходил по вечерам с какими-то подозрительными мужчинами и женщинами, оставлял ее одну. Она еще на пароходе поняла, что он пьет, но ей казалось, во всяком случае, что он не способен ее обманывать. Велико же было отчаяние, когда открылась правда! Ей, такой чистой, вдвойне отвратительна людская грязь. Она знала, что мужчины называют любовью, она уже восемь лет была замужем; но сама оставалась наивной, как прежде. Нередко приятельницы пытались откровенничать с ней, она не хотела слушать. «Да, я знаю, что такие вещи бывают, — говорила она. — Но мне так хочется верить, что есть существа, которым все это неважно», — и вспоминала отцовские слова: «Жизнь — только видимость, мы изгнаны из страны ангелов, наш долг — не сдаваться и стремиться ввысь». Может быть, она несовременна, но ей приятнее думать, что дети приходят в мир дорогой чуда.

Это было в феврале, вскоре после сретенья. Энрике уже час как ушел — думал, что она спит, но ей не спалось. Духота в предвечернее время становилась невыносимой, и она решила спуститься вниз, чего-нибудь выпить. Бар был такой же, как все гостиничные бары в этих широтах, — уставленные бутылками полки, рекламные плакаты по-английски. В тяжелом, недвижном воздухе, как в мареве, дрожали и менялись очертания стойки. Она подошла к бармену, спросила мятного сиропу. Из патио доносился смех — там веселились какие-то люди. Карликовые пальмы скрывали ее от посторонних глаз; и вдруг в просвет между листьями она увидела мужа.