Наконец она появилась, в черном платье с высоким закрытым воротом. Увидев перед собой ее невзрачную фигуру, я вдруг вспомнил, что со времени нашей свадьбы мы еще ни разу не выходили вместе.
— Где твоя жемчужная брошка? — спросил я.
— Какая?
— Та, что отец подарил тебе к свадьбе.
Она смутилась и покраснела.
— Та? Да… Я ее продала.
— Что? — вскричал я. — Продала? Да ты с ума сошла! Зачем ты это сделала?
Она вся задрожала и раскрыла рот; я испугался, ожидая какого-нибудь припадка.
— Мне нужны были деньги, — запинаясь, призналась она.
— И тогда ты просто-напросто продала брошь, подаренную отцом?
Она кивнула головой.
— Ладно, собирайся! — сказал я. — Об этом мы еще поговорим. Какой стыд!
Праздник был очень торжественный. Но у меня безнадежно испортилось настроение. Незачем было спрашивать, на что ей нужны были деньги. Во время пения я шепнул ей:
— Это, конечно, дело рук пастора Марбаха. Прохвост!
Она смотрела прямо перед собой и не шелохнулась. «Ладно, — подумал я, — дома разберемся!»
Пришел мой черед выступать. Несмотря на волнение, я говорил плавно, и речь вышла блестящая. Сначала я упомянул об отечестве, которое необходимо оборонять, потом заговорил о переживаемом нами всеобщем бедствии, которое заставляет нас стоять друг за друга, и о наших согражданах, которые день за днем бесстрашно смотрят в лицо смерти и готовы защищать, если потребуется, до последней капли крови оставшихся дома дорогих близких. Эта риторическая тирада дала мне возможность перейти к храбрым юным героям, которых мы в этот день чтили.
Над кафедрой, с которой я говорил, висел флаг с гигантским швейцарским крестом. Как только я умолк, вступил мощными аккордами орган, исполнивший национальный гимн. Люди встали со скамей; кое-кто запел, постепенно стали вливаться все новые и новые голоса, и гимн звучал все сильнее и внушительнее. Вероятно, никогда все так ясно и так искренне не ощущали, что мы составляем единое целое, что мы члены единой семьи и должны опираться друг на друга.
Дома я потребовал у Мелани объяснения и поистине только прекрасного праздника ради упрекал ее не слишком резко. Правда, у нее опять сделался припадок, но на этот раз я остался совершенно равнодушным. Теодор, одетый в свою красивую форму, сидел у окна, покуривая сигарету, а когда Мелани начала плакать и всхлипывать, иронически улыбнулся.
По дороге на общественный выгон, куда потом мы с ним отправились вдвоем — Мелани не пожелала идти, и я не настаивал, чтобы люди не глазели на ее заплаканное лицо, — Тедди спросил:
— Неужели этот пастор Марбах должен вечно оставаться в Лангдорфе? Ты же пользуешься влиянием. Наверно, что-нибудь можно сделать?
— Подожди немного! — с глухой яростью произнес я. — Возможность представится, а не то я ее создам. Теперь я опять располагаю временем и могу этим заняться.
— Будем надеяться, — спокойно сказал Тедди и выплюнул окурок, который широкой дугой полетел через улицу. — Пора взяться за этого господина!
Я не подозревал, что эта возможность представится мне уже на другой день. В воскресенье в церкви возник спор из-за того, что пастор Марбах упорно отказывался читать проповедь под знаком швейцарского креста. «В божьем доме, — как, передавали, сказал он, — есть место только для одного креста, притом не для того, который изображен на флаге».
Мне сообщили об этом в тот же день, и я понял, что пришло время действовать. На ближайшем заседании общинного совета я поднял вопрос о поведении Марбаха. Мне не стоило большого труда убедить коллег, что такой пастор не годится для нашей общины.
Но и после этого пришлось затратить немало усилий, так как Марбаха многие любили, несмотря на его подстрекательскую деятельность. Все же через год — еще до окончания войны — его с позором выгнали ко всем чертям. Вместо него пришел человек со здравыми понятиями.
Глава двадцать четвертая
Наконец война кончилась; свобода одержала верх над силами ада. Человечество облегченно вздохнуло. Впрочем, лично мне война доставила много приятного. Дело в эти годы шло блестяще, и я значительно увеличил свое состояние. Со времени отставки пастора Марбаха в общине восстановились спокойствие и согласие.
Мелани тоже притихла; она совсем отказалась от благотворительной деятельности. Со мной она почти не разговаривала и только отвечала, когда я ее о чем-либо спрашивал. Она могла часами сидеть у окна и смотреть в сад — на плакучие ивы, которые великолепно разрослись. По щекам ее текли слезы.