Он приседает и упирается лбом в козий зад. Молоко в модном котелке разбивается в пену, растет, набухает. «Пей, — дает старик мальчику. — Чуешь запах, когда пьешь?» — «Чую, козьими подмышками пахнет». — «Оно пользительное», — говорит старик.
Он уносит по веревке остаток молока и воспоминание о греческих детях, врезавшееся в усталый мозг.
Динко сбегает к воде. Рассказ о греческих детях постепенно исчезает, сворачивается калачиком и проваливается все глубже, глубже, на самое дно чего-то, вроде бы как на дно колодца. И остается там, но он жив, он дышит, как живы бьющие на дне ключи. На дне этого колодца спрятано и многое другое, загляни и увидишь, как там дремлют, свернувшись калачиком, другие воспоминания. Каких-то детей увидишь на дно колодца, людей, лошадей, и сам Динко там тоже есть, с букварем и глобусом, а какая-то женщина пишет на доске мелом. На дне колодца пересекаются улицы, катаются на санках дети, деревенский оркестр дует в трубы, и мчатся с привязанными к уздечке пестрыми косынками лошади, окутанные снежным облаком; и еще там есть расписные фляги и распяленные свиные шкуры, свадебные платки и пасхальные яйца, дети то меряют ими свою силу, то пробуют, у кого крепче лоб, — бьют об лоб яйца. И та же ребятня, загорелая, ослепленная солнцем, ныряет и кувыркается голышом, и вода кипит вокруг.
Все это лежит, свернувшись, на дне, все это живо, и вода в этом колодце не пересохла, мальчик тайком носит его в себе, и вкус этой воды так же близок ему, как близок запах собственной кожи. Все это отложилось со времен, когда здесь была деревня, потом деревня исчезла под водой, а люди, погрузившись на телеги, потянулись за холмы. Исчезли дети, исчез оркестр, свиные шкуры, скот, школьная доска, игры. Играми стали пес, корова, коза, старик, лошади, забавой были каракачане со своими отарами и буря, которая однажды с воем налетела из-за холмов, снесла с дома крышу, разметала поленницу за сараем и все выла и била черепицу, сорванную с крыши, а Иван Ефрейторов мотался взад-вперед, сжимая в руках шапку, и материл бурю. Потом ветер утих, «подавился», как говорил дед, и сейчас над домом еще торчат белые ребра стропил да кое-где краснеют черепичные заплаты. «Я его сам построил, так неужто я его не покрою! Ясное дело, покрою!» — сказал Иван Ефрейторов.
Ветер плохо его знал: он, кабы надо было, сам бы залез ветру в глотку, собой бы ему глотку заткнул, а все равно бы не дался, — так думал Динко. Динко чувствовал, что и он мог бы залезть кому-нибудь в глотку, если б надо было эту глотку заткнуть, но в чью глотку ему лезть и зачем, он еще не знал. В колодец? Нет, не в колодец. Колодец должен быть живым, Динко должен хранить его в тайне, прятать ночью под одеялом, прятать в доме и, если надо, хоть в дымовую трубу засунуть — туда, где таится дьявол и чихает по ночам.
По берегу торжественно вышагивает, высоко поднимая ноги, — наседка. Преисполненная куриной важности, болтливая, как старуха, наседка ни на миг не перестает внушать своим детям какие-то мудрые правила, известные ей одной. Штук пятнадцать утят — это и есть наседкины дети — весело бултыхаются в воде, задирая задики, крякают, разевая мягкие клювы, а наседка принимает их кряканье за знак согласия и продолжает свои наставления. Глупая курица, думает мальчик, не понимает, что утята так и останутся в воде, что никогда они не будут слушаться мать, как и мать их никогда не поймет уток. Но сейчас это, разумеется, не мешает ей чувствовать себя предводительницей пушистого утячьего стада.
Мальчик видит, как дед несет козье молоко, и находит какое-то сходство между ним и наседкой. Старость болтлива, и каждый болтает о своем. Утята не слушают болтовню наседки. Утята заплывают все дальше от берега, исполненные глупого любопытства. Мальчик, прищурившись, посмотрел вдаль и увидел, как от острова отделились две точки и двинулись по воде в его сторону… Отец возвращается!
Кожа на лбу его зашевелилась, пытаясь сложиться в такие же морщины, какие пролегли на отцовском лбу. Морщин не получилось, но лицо мальчика стало намеком на отцовское, как в бутоне мы видим намек на розу.
Иван Ефрейторов скосил до обеда траву и отправился домой. Через два дня он сгребет ее и сложит два стога, которые нужны ему на зиму. Потом он поедет в город на черепичную фабрику, возьмет телегу черепицы и вместе с мальчиком и стариком покроет дом, раскрытый ветрами. Лошади плыли спокойно, они привыкли к воде, не впервой им было совершать этот рейс. Вдали виднелись холм, дом Ивана и мальчик. Дом продолжал дымиться. Дым подсказывал крестьянину, что жизнь идет, и вселял в него спокойствие.