Выбрать главу
Ты миру отдана на травлю, И счета нет твоим врагам! Ну как же я тебя оставлю, Ну как же я тебя предам? И где возьму благоразумье: "За око — око, кровь — за кровь", — Германия — мое безумье! Германия — моя любовь!

О какой Германии она писала, кто был ей мил — Людендорф, кайзер Вильгельм, Крупп, германский милитаризм?.. Да нет же — Кант и Гете, Гейне и Лорелея... Можно ли, по законам военного времени, судить ее за предательство, измену, переход на сторону врага ("Германия — моя любовь!..")?.. Законы поэзии не совпадают с положениями уголовного кодекса. Монархизм, антиреволюционность Марины Цветаевой требуют понимания, расшифровки. Без этого в коричневом тумане, энергично, с ведома высоких покровителей распространяемом "Памятью", можно перепутать "Современник" Некрасова и "Наш современник" Викулова, как и Марину Цветаеву с какой-нибудь Глушковой...

Мне странно было тогда, два года назад, почему столь простые мысли не приходят в голову самому Толмачеву? И почему я, никогда не бывший членом партии, неоднократно порицаемый не столько изустно, сколько печатно за "идеологические ошибки", "идейные пороки", "огульное охаивание" и "отсутствие положительного идеала" (было даже специальное постановление ЦК КП Казахстана, в котором, среди "порочных", фигурировало и мое имя — рядом с именем Анатолия Ананьева...), — почему я, выходит, защищаю Октябрьскую революцию, я — а не Толмачев?.. Ведь это он носит партийный билет с профилем Ленина, он с младых ногтей — доверенное лицо этой партии, то главный редактор издательства, то редактор газеты, член — то горкома, то обкома, то есть борец за чистоту партийной идеологии, еще недавно пресекавший самые малые отступления от нее, — отчего же вдруг наши роли вроде бы поменялись?.. Хотя ведь кто, как не он, руководит журналом, занимает редакторское кресло, которого мне никогда не занять, и кресло это, за которое он держится, напрягая все мышцы, предоставила ему та же партия, она усадила его за редакторский стол, занесла пожизненно в списки номенклатуры, она его выручит, не даст пропасть в любой ситуации, в крайности — пересадит с одного кресла на другое... Тут уж если не искренняя преданность, так хотя бы долг, порядочность велят служить, платить по таксе своему благодетелю...

Вот что было мне странно. И я — в своем письме — думал все еще раз расставить по своим местам, сделать явным, очевидным. И — антисемитские интонации: да нужно было заткнуть уши, залить их воском, чтобы не расслышать хорошо знакомые голоса...

Указывать на них редакции, Толмачеву?.. Тоже странность. И странность, далеко выходящая за пределы "еврейского вопроса". Ведь все мы были здесь, в Алма-Ате, в декабре 1986 года, то есть год назад, в памяти у каждого хранился еще не поблекший, не стершийся снимок тех событий...

38

Помню, утром 17 декабря я заглянул в больницу скорой помощи, к профессору Головачеву, моему "куратору" по медицинской части, и он, чрезвычайно встревоженный, рассказал мне: ночью состоялся городской партактив, ситуация сложная, возможны беспорядки, что же до больницы, то есть распоряжение — на всякий случаи готовиться к приему раненых...

Накануне было объявлено, что Кунаев отстранен от должности Первого, вместо него выбран прилетевший из Москвы Колбин, в прошлом секретарь обкома в Ульяновске, а до того — второй секретарь в Грузии, когда во главе ЦК там стоял Шеварнадзе... Говорили, "пересмена" произошла ночью, скоротечное заседание бюро длилось пятнадцать минут... Александр Лазаревич Жовтис, с которым мы встретились 16-го вечером в театре, задумчиво сказал: "Это может плохо кончиться..." Я не понял его. Ухода Кунаева ждали, считали предрешенным, огромный его портрет, с тремя звездами Героя, висел в центре города рядом с таким же огромным портретом Брежнева, для Казахстана оба олицетворяли эпоху застоя... Как же так? Почему — "плохо кончиться"?.. По пути из больницы в редакцию я думал об этом, сопоставляя прогноз Жовтиса, партактив, растерянность Головачева...

В редакции, находящейся в помпезном здании Союза писателей Казахстана, я услышал, что с утра и здесь, в актовом зале, проходил актив. А часа в три за окнами нашей комнаты, выходящими на главный в городе Коммунистический проспект, возникло невиданное зрелище. Окна располагались на первом этаже, но достаточно высоко над тротуаром, до проезжей части улицы было метров двадцать, ее было хорошо видно — со стороны вокзала по проспекту двигалась довольно длинная колонна, человек на 400-500, состоявшая из молодых людей, лет по 18-20, юношей и девушек, сплошь казахов. Перед колонной несли портрет Ленина и транспарант: "Каждому народу — своего вождя". Демонстранты были возбуждены, у многих в руках — палки с гвоздями на концах, у одного парня я заметил насаженные на длинную ручку вилы. Палки и вилы вскинуты были вверх, как острия штыков...