Выбрать главу

— А впрочем, я со всем сказанным согласен, — заключил он, сгребая и комкая в сильной руке материнские письма, мокрые, измятые конверты.

Ане почти до слез стало жалко этого человека. Он собирал письма в пачку, разглаживая их, а она думала о себе, о своем детстве, о маме, которую почти не помнила, образ которой хранила в священном уголке памяти. Так с первого часа знакомства он стал ей понятен: одинокий со своими письмами, рослый, широкий в плечах, готовый и дразнить «доченьку», и нараспев, покачиваясь, читать строки пушкинского «Пророка»:

Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, И шестикрылый серафим На перепутье мне явился.

Прошло два месяца, и он читал ей того же «Пророка» в хирургической клинике. За десять лет после ранений он трижды ложился — всё резали его, всё выходили из него осколочки; открывалась рана, гноились рубцы, и его укладывали на операционный стол, извлекали проклятые кусочки — их называли «секвестрами». Это было в марте прошлого года. Аня была готова ночи стоять у его изголовья. Она приносила книги, совала апельсины в тумбочку, незаметно от него отправлялась на беседу с лечащим врачом. Возвращалась, снимала очки и по его тихой просьбе говорила ему что-нибудь нежное. И он бледно улыбался, просил повторить. Он все был недоволен собой, и когда говорил — «спасибо, день прожили», — она понимала, сколько в этих словах горечи. И когда ему стало совсем плохо, метался в жару — она знала: он ждет ее, неотрывно глядит на дверь; она видела себя его глазами, когда входила, тоненькая, в больничном халате.

За то, что ему нужна, она все прощала Роману: и то, что ударил неосторожного санитара, когда принимали в клинику, и то, что «решил еще одну зимушку перезимовать в аспирантах», и то, что пил на чужие деньги и на те скромные суммы, которые высылала его мать, сельская учительница. Как много общего соединяло ее теперь с неизвестной женщиной, возненавидевшей Аню заочно, как совратительницу сына! («Ты уже поймал свою жар-птицу, — писала она ему в последнем письме, — поймал и очень счастлив. Она помогает тебе на ложном пути погони за внешним блеском материальной обеспеченности. Разве ради этого мы с отцом тебя растили? Ты хочешь убежать от жизни. Как жаль, что не отдала тебя в пастухи…»)

Единственно, что было правдой, — это Аня помогала Роману деньгами. Третий год она жила одна в отцовской квартире. Отец, ученый-океанограф, ежемесячно высылал дочери с Сахалина ее «пай» — так называл он порядочную сумму, какую положил выплачивать до окончания ею вуза. Когда после смерти мамы отец женился, мачеха дала ей все. Сперва карманные деньги на буфет; и она раздавала подружкам на перемене посыпанные сахарной пудрой «языки»; позже — билеты на елку в Колонный зал; еще позже — отдельную комнату, венгерскую шубку, билеты в Большой театр по литерной книжке, тбилисские босоножки. Но сама Аня не была нужна, ее никто не ждал дома, на нее не хватало времени. И она окоченела в попытках полюбить отца и мачеху, которые были счастливы без ее любви — счастливы собой, своей карьерой, наукой.

В апреле прошлого года, выйдя из клиники, Роман по целым дням засиживался у Ани, не стесняясь ее однокурсников. К нему привыкли: бахвал, но подкупает искренностью — сам рассказывает, как на селекционном участке за три дня одну веточку крыжовника опылил, как в парниках выбрал занятие — веревочки резать для подвязки стеблей огурцов, как целое лето на практике удил рыбу. И когда он рассказывал все это, Аня и ее подруги задумывались; им казалось, что уже несколько лет он смеха ради проверяет на себе все виды казенного равнодушия. Он принесет бумажку — верят; болен, лежит в клинике — ладно, а только покажется — снова возьмут в шоры. Каждая его минута распределена, каждый час под опекой: лекции, беседы, семинары, конференции, культпоходы, каждая страница в книге обозначена «от сих до сих». Все решает одна показная активность, для формы, а что за аспирант, какой будет ученый, немногих это по-настоящему интересует. Вот только мать беспокоится.