Наступает вечер, меня зовут играть в карты. Я не отказываюсь. Колода старая-престарая — пушистая на ощупь, как кролик. В такой час Хетагуров разбирает аптечку, оставшуюся от немцев в разоренной психиатрической больнице, там примечательный набор медикаментов: люминал, мышьяк, стрихнин, скополамин, фосфор, героин, ареколин, снотворный мак… Невдалеке от села, в роскошном фруктовом саду, была когда-то знаменитая на всю Россию больница с водолечебными и светолечебными кабинетами, с мастерскими швейными, сапожными, корзиноплетеночными, столярными, с конференц-залом, где на стенах портреты всемирно известных ученых. Теперь по поручению Военного совета майор медицинской службы обстоятельно обследует руины лечебного корпуса, открытые ямы в саду. С приходом оккупантов врачи и медсестры разбежались по селам. Иные покончили с собой. Им было предложено умертвить тысячу триста больных. Операция затянулась на несколько месяцев: впрыскиванием под кожу морфия, впрыскиванием в вены спирта или с помощью особых доз инсулина свели в садовые ямы всех приговоренных, по списку. Остальные сами вымерли от голода, зимой вымерзли в нетопленых палатах и в конференц-зале, где окна и сейчас занавешены алым бархатом, а люстры по-летнему затянуты потемневшей от пыли кисеей. Хетагуров искал и не нашел в аптеке книги учета отравляющих веществ, а только вывез на двух грузовиках коллекцию медикаментов профессора Фихте, санитары вывели под руки десятка полтора уцелевших — среди них сапожника Зисермана. И как же удачно потом молодой психиатр соединил больного, которого нужно лечить плетением корзин, с больным, которому нужна плетенка для яиц.
И вот уже ночь, уже бомбят. Это на узловой станции, вдали мерцают зарева, блуждают прожекторные лучи. А в нашем селе тихо, умолкли соловьи. Пустовалов залез под койку. Яков Львович сидит возле него на полу, поджав ноги по-турецки, держит руки товарища, бормочет что-то успокоительное, я только слышу, как он порой вздыхает: «Прямо жуть…»
Еще позже, ближе к полночи, у нашей калитки останавливается заблудившийся автофургон. Хозяйка зовет меня для переговоров:
— Скажите, здесь танк не проходил?
Молоденький сержант, еще, видно, не знавший лиха, устал в пути, ему хочется спать, он готов соблазниться ночлегом, но долг превыше всего. Я слышу, как он с водителем ищет на огороде след гусеничного разворота, хозяйка сокрушенно вздыхает: «Ну, подавят наши помидоры…» А они ищут, ищут — сержант убежден, что танк свернул на ночлег к той дальней хате, за огородом.
Теперь полная тишина в доме. Спит Пустовалов. Спит Яков Львович, он еще не запел псалмы — это под утро, когда самый крепкий сон. И только маятник ходиков стучит надо мной. Он стучит всю ночь, стучал всю войну. Из всех человеческих новшеств за тысячи лет звук маятника, самый единственный, самый соприродный времени и пространству, кажется мне родившимся раньше жизни.
1964
Какой он был
На лесистый берег сходит с барж полк Трубачева. Давно не бритые люди вереницей спускаются по мокрым доскам, шинельные скатки накручены на плечах. Кони осклизаются, застревают копытами в щелях сходней.
Слышу голос:
— Остались одни коренные. Уносные все там…
Полк только что вышел из боя. Канонерка «Пурга» привела две баржи. Ладожское озеро — пустынное, угрюмое. Если долго смотреть — как будто поставленная на ребро сланцевая доска. Солнечный свет июльского дня не в ладу с этой слоистой гладью. Холодное озеро и солнечный день существуют отдельно.
Два красноармейца сводят на берег коня с забинтованной мордой. Люди неторопливо располагаются под соснами, котелки и фляги — на мху; под густой сосенкой уже разбивают палатку. Мимо меня проезжает двуколка со штабным имуществом, там даже арифмометр. В этот табор верхом на коне ловко съезжает по мокрым доскам начальник артиллерии, он сутуловат и даже в седле кажется очень длинным, и его мощный голос отдается в лесу:
— Дро-о-онов!
К нему подбегает начальник конной разведки, у него лицо в зеленых искрах пороха.
И уже командиры разводят людей: полк занимает оборону. Никто ничего не знает о противнике, только с северо-запада, с лесной стороны слышится канонада.
Я сижу на пеньке с полевой сумкой и блокнотом. Мимо в толпе младших офицеров — тех, что с «кубарями», — проходит Трубачев. Лицо умное и доброе, молодое, странно украшенное старомодной круглой бородкой.
Ко мне подбегает Петя Шаламов:
— Что ж вы не представились? Он ведь не знает, что вы из газеты.