Выбрать главу

Дело было не в географических точках, не в регистрации количества новостроек. Принято думать, что наш журнал фиксировал только гигантскую перестройку страны на пути к индустриализации, следил, так сказать, за масштабным выполнением плана пятилеток по валу. «Он (журнал) первым вышел на ту линию, которая станет генеральной линией развития советской литературы в 30-е годы. Работа «Наших достижений», очень интенсивная и целеустремленная, развивалась в том же направлении, что и работа писателей, отправлявшихся на новые стройки, в колхозы, в национальные республики с тем, чтобы не просто изучить жизнь, но изучить факты и явления в новой политической действительности в их взаимной связи», — читаем в первом томе «Истории советской литературы».

Толковать «факты и явления» даже в их «взаимной связи» можно по-разному. Можно связывать технические достижения с взрывом научно-технической революции, можно восторгаться появлением новых городов в связи с тем, что они возникли на месте, где «еще недавно свистели суслики». Такой способ увязывания бытует и поныне, спустя сорок лет. Но писателей из нашего журнала, устремлявшихся в гущу жизни, занимали в первую очередь перемены в сознании людей, новые нравственные законы жизни, изменения вековечного представления о морали и поведении. Не суть важно, с к о л ь к о  человек выдал на-гора, а важна полная и бескорыстная отдача труду, новое представление о своем долге и своем будущем. Изобразить эту  н р а в с т в е н н у ю  п е р е с т р о й к у  не всегда и не всем удавалось. Но ведь и сейчас удается не всем. В этом смысле «Дамский парикмахер» Грековой в большей степени «достиженческая» вещь, чем многие эмпирические очерки о современных новостройках с добросовестным описанием технологии производственных процессов, неизменно печатающиеся в наших толстых журналах.

Тут нельзя не вспомнить Ивана Катаева и Зарудина, которые, кажется, не написали ни одной строчки, не пропущенной через себя, через свое восторженное, не побоюсь сказать, эстетическое восприятие новой жизни.

Оба они часто заходили в редакцию, по-домашнему, как в некий дискуссионный клуб. Иван Катаев — узколицый, с монгольскими глазами с запрятанными веками, удивительно толстогубый. (Он любил вспоминать, как в детстве, осердясь, нянька его дразнила: «Лошадь старая, губастая».) Он обладал удивительным историческим чувством и таким же обостренным вниманием к новому. Стоит только вспомнить «Хамовники» и «Ленинградское шоссе». Старое и новое в дымке неизменного поэтического чувства. В разговоре всегда вдумчив, серьезен, даже философичен. Блестящий рассказчик, автор повестей, он так же ответственно относился к очерковому жанру, был ярым врагом иллюстративных эмпирических очерков.

— Все эти бесконечные технические достижения, каверзные прорывы, будничные и праздничные подвиги, грехопадения и перерождения, подслеповатые описания, бескрылое эмпирическое подражательство, — преподносят читателю как бы истолченную в ступе действительность, — говорил он. — Она надвигается на него, как сыпучие и бесплодные пески пустыни.

И вдруг, взглянув на молоденькую журналистку, забежавшую в редакцию и разрумянившуюся от мороза, замечал:

— Розовый террор!

И снова о своем:

— Настоящий очерк только тот, в котором светится новая, самостоятельная авторская мысль. Пусть даже спорная. Все равно. Мысль цементирует, создает форму.

А тем временем из квартиры Алексея Максимовича возвращался наш секретарь Барков, пожилой кривогубый мужчина, и приносил куски четвертой части «Клима Самгина» на длинных листах, с полями, загнутыми рукой самого Горького, исписанные твердым, разборчивым, как типографский шрифт, почерком, всего с пятью-шестью поправками и вставками на полях. Их перепечатывала наша машинистка Нина Александровна Когтева.

Забегал в редакцию неразлучный друг Катаева Николай Зарудин, легкий, быстрый, изящный. Сейчас, спустя десятилетия, он представляется мне не иначе, как в кружевах морской пены. Поэт, прозаик, очеркист, участник гражданской войны, все жизненные впечатления он пропускал сквозь свой оптимистический субъективизм, шла ли речь об охоте на вальдшнепов или о вошебойке на перекопской косе. А следом, медвежато шагая, появлялся тогда еще молодой голубоглазый Павел Филиппович Нилин. У него была привычка наизусть читать начала своих очередных очерков. И я уважал и любил его за бережное и своеобразное обращение со словом. Он был очень плодовит в те годы и однажды, приведя меня к себе домой, показал сундук, полный рукописей, и лаконично объяснил: