Он ушел от Чапа в шесть часов утра и до десяти блуждал по городу вдоль и поперек. Только раз присел в городском саду на низенькую скамейку в глухой аллее. По стволу березы бежали муравьи, и муравьиное шоссе далеко было видно среди травы. Ему хотелось, чтобы предстоящий разговор с Олей был откровенный, чтобы все было сказано — полная ясность. Как могло это случиться? Узнать человека в горе, суметь вытащить из такой мрачности, пережить счастливые времена — и вот теперь искать какие-то особенные слова для встречи.
Среди женщин, стоявших в очереди под полотняными тентами возле универмага, он увидел Олю и подбежал к ней.
— Выйди, Оля, я тебе что-то скажу!
— Говори здесь, — с наигранной беспечностью сказала она, сразу унизив все его душевные приготовления.
Он стал в очереди рядом с ней. Впереди сгорбленная старушечья спина в допотопном плюшевом жакете.
— Ты ночью не выходила из дома?
— Зачем?
— Нет, так просто. Мне показалось, что я тебя видел.
— Ночью люди спят.
— Пульхерия Ивановна… — не зная, что еще сказать, шепнул Митя, имея в виду старушку, стоявшую впереди них.
Мог ли он подумать, что Оля примет это на свой счет? Вдруг ее будто кто-то вытолкнул из очереди, она быстро пошла, не оглядываясь, по знойной стороне улицы. Он догнал ее, ничего не понимая. Она остановилась, точно защищаясь от ударов, откинув голову, с вызовом произнесла:
— А я и хотела бы жить во времена Пульхерии Ивановны! Чтобы без всяких высоких фраз, безо всего показного, жить честно — и все тут.
— Что ты ломаешься? Я не о тебе. Ты даже не хочешь понимать.
Он глядел на Олю сверху вниз прищуренными глазами.
— Я и не хочу понимать, — сказала Оля. — Я никуда не еду, ни в какую Калугу.
— Что?
— Да. То, что слышишь. Чтобы на меня собак больше не вешали.
Слезы отчаяния душили ее. Митя ее не понимает, она не понимает Митю. «Да что же это такое?» — хотелось ей крикнуть. Но когда она пыталась говорить, в голосе ее, как ни странно, звучало не отчаяние, а торжество, даже злорадство. Только сейчас она сообразила, что Митя ничего не знал, не мог знать о ее вчерашнем разговоре с Казачком, когда она отказалась ехать, сообразила и то, что Митины слова о Пульхерии Ивановне не имеют никакого отношения к ее поступку, к ней.
И все же торжество и злорадство слышались в ее голосе, когда она сказала:
— Тетя осталась из-за меня. А я останусь из-за тети… Что, удобно было ночевать у Чапа?
Покраснев до слез, он пробормотал невнятно:
— Ты глупая. Зачем ты нянчишься со своими обидами?
Чтобы скрыть волнение, он отошел от Оли. Она пошла за ним, стала за его спиной. Она не ожидала, что так его проймет ее решение.
— Действительно, Оля, с нами поступили плохо! — говорил Митя. — Но это не причина, чтобы так отвратительно капризничать и ломаться. И не воображай, что я зажмурюсь и не буду этого видеть.
Улыбнувшись, желая мира, она выглянула из-за его плеча.
— Ну, победил, — сказала она и попыталась поднять его правую руку, как поднимают на ринге руку победителя.
Но Митя не улыбнулся.
— Отстань, пожалуйста. Хорошо, оставайся! — еще ожесточеннее заговорил он. — Я завтра еду, и теперь я обязан сказать то, что думаю. Ты трудная! Как говорила Антонида Ивановна, так и есть. Ты трудная.
— Ну, победил же. Прости меня, Митя. Не буду. — Неловко улыбаясь, она оставила его руку.
— Трудная Кежун, — повторил он беспощадно. — Сейчас бы я сам возражал, чтобы ты, такая, работала с пионерами.
— «Такая»? — вдруг некрасиво выступили скулы на ее побледневшем лице. — Ну, ты! Иди, знаешь куда… к Ирине. Утешай ее своим вниманием.
— Глупости говоришь!
— Сегодня ты обвиняешь меня в том, что я трудная, что я такая, а завтра… что я у вас ложки украла…
Уже плача, говорила она дрожавшие на губах слова, и челюсть ее сводило от обиды и отвращения к самой себе. Эти слова чужие! Когда-то кто-то сказал при ней сгоряча, а сейчас, в минуту нестерпимой обиды, когда все рухнуло, — вот они! — вспомнились и сами сказались.
Она быстро пошла от Мити и скрылась за углом.
«Что она сказала — ложки?» Он вдруг подумал, вспомнил, что Оля живет у него, у тети. «Как я мог?» Весь этот страшный, отвратительный разговор продолжался не более минуты. Он побежал домой. Нельзя же, она живет у них.
Но в дом он вошел спокойный на вид. Ее не было. Он стал собирать в маленький чемодан вещи к завтрашнему отъезду. Потом сел за стол, кончиком карандаша уперся в собственный лоб. Прошло немало времени — может быть, полчаса, а может быть, час, — пока он понял, что книга, которую он читает, — Олин учебник. И все же он не отложил книгу: она защищала его.