Не дожидаясь ответа, она прошла между тележками и ступила на тротуар. Обернувшись, она притопнула ногой, немного постояла, а затем удалилась, качаясь на ходу, как лодка, подхваченная волной.
Боорман сначала побагровел, а затем стал белее снега. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду.
— Только этого еще не хватало, — пробормотал он, очевидно желая сказать, что смерть Марты и без того тяжким грузом легла на его душу.
— Оттяпали ногу, — сказал я. — Чудодейственная аббатская мазь, стало быть, не помогла.
Боорман никак не откликнулся на мое замечание, выдержанное в его стиле. Свернув в первую попавшуюся улицу, он брел, как лунатик, не обращая внимания на вывески и витрины. Скоро он простился со мной. И в этот миг я смутно почувствовал, что подо мной зашаталось директорское кресло.
На этот раз отсутствие Боормана длилось не месяц, как обычно, а куда меньше: он приехал в город через две недели. «Надо поговорить», — гласила его открытка. Я приготовился снова выслушать оду в честь Марты, а затем, думал я, мы прогуляемся по улицам нашей столицы, присматриваясь к только что отстроенным зданиям, где, возможно, есть чем поживиться, однако мысли Боормана, судя по всему, были заняты одной госпожой Лауверэйсен. Казалось, его связывали с ней незримые нити, но, пытаясь их разорвать, он лишь запутывался в них все больше и больше, хоть и делал вид, что ничего особенного не происходит.
— Да, Лаарманс, ногу ей оттяпали, — проговорил он, только теперь отзываясь на мои слова двухнедельной давности.
Казалось, он все время таскал за собой эту ногу и приехал в Брюссель лишь затем, чтобы сбагрить ее мне.
— Может ли быть какая-нибудь связь между продажей сотни тысяч экземпляров и потерей ноги? — неожиданно спросил он. При этом он покраснел и начал хихикать.
Я чувствовал, что смеется он не от веселья, а лишь потому, что не мог задать такой вопрос без смеха, пока у него не достало мужества признаться, что он начал верить в эту чудовищную возможность. С ним явно творилось что-то неладное. Во власти душевного смятения он ощупью искал выход из тупика.
Я широко раскрыл глаза.
— Но послушайте, господин Боорман, — начал я успокаивать его точно так же, как в тот раз, когда речь зашла о поездке по Рейну. — Ведь между двумя этими… явлениями может быть не больше связи, чем, скажем, между периодическими сменами наших министерств и столь же периодическими землетрясениями в Перу. Как вообще такая мысль могла прийти вам на ум?
Тут я в свою очередь начал преувеличенно весело хохотать, а потом мы еще какое-то время сидели друг против друга и скалили зубы, но при этом ни один из нас не осмеливался заглянуть себе в душу.
Когда он снова заговорил, оказалось, что, несмотря на наш смех, призрак ноги по-прежнему маячил перед ним.
— Конечно, нет! Конечно, нет! Вы совершенно верно говорите, что это невозможно. Да и откуда взяться такой связи? После того, как мы побывали на этом проклятом базаре, я ночью задумался вот над чем: а не сохранила бы она ногу, если бы ей не пришлось выплачивать взносы? Ведь она могла бы истратить деньги на хорошего врача, вместо того чтобы ежемесячно отдавать их мне. Понимаете? А акционерное общество, которое мы так и не создали, может быть, обеспечило бы ей покой, необходимый для исцеления. Но все это, конечно, вздор. Чистейший вздор.
И он снова рассмеялся, но на этот раз как-то нерешительно. То, что он сказал «мы», крайне неприятно меня поразило — впервые за все время он пытался взвалить на меня ответственность за то, к чему я не хотел иметь ни малейшего касательства. Я хорошо знал Боормана и понимал, что справиться с ним мне не под силу. Если я уступлю хотя бы на йоту, он скоро окажется чистым, как ангел, а я один буду во всем виноват.
Поэтому я не стал отмалчиваться. Прежде всего я освежил его память подробным рассказом о моих бесплодных попытках заставить госпожу Лауверэйсен принять в подарок сумму ее седьмого и последнего взноса. Затем я напомнил ему все трюки, какими он тогда воспользовался, говоря о боге, на которого он советовал ей уповать, чтобы исцелиться; о министерстве промышленности, которое будто бы было встревожено положением кузнечного дела в Брюсселе; о косточках, которые несуществующие читатели должны приносить мохнатым питомцам госпожи Лауверэйсен; о медали кузнеца, которую он — Боорман — велел достать из ящика в верхней комнате; и, наконец, об акционерном обществе, которое он так великолепно спроектировал, что матушка Лауверэйсен тотчас же предложила ему пост управляющего. Рассказывая, я видел это так четко, словно все произошло накануне, и выгребал — одну за другой — самые ничтожные детали, так что под конец на моем костюме уже не оставалось ни единого пятнышка крови матушки Лауверэйсен, которой отсекли ногу. И когда он сделал вид, будто не очень четко припоминает этот случай и сомневается в том, что все произошло именно так, я предложил сейчас же пойти к кузнечных дел мастеру и его сестре, чтобы заручиться их свидетельскими показаниями. Никогда еще в разговоре с Боорманом я не проявлял такой твердости и решительности. Я защищался так, словно и в самом деле имел какое-то отношение к этой неприятной истории.