Были все основания опасаться, что двадцатое июня будет таким же душным и жарким днем, как и девятнадцатое. Но в девять часов утра еще можно было дышать, к тому же третий зал Торгового суда был расположен с теневой стороны, и там только что вымыли пол. В зале собралось много народу — мужчин и женщин, которые тоже пришли искать правосудия в этот день. Люди в черных мантиях стояли у входа или прогуливались вдоль стены. Как видно, они были в отличном расположении духа: когда пошел какой-то их коллега, невзрачный, низкого роста, двое других схватили его и шутя немного помутузили. Время от времени то один, то другой, завидев своего клиента в толпе, приветливо махал ему рукой, а какие-то двое, протиснувшись к своему подопечному, наскоро вселяли в его сердце надежду, сопровождая свои слова бурной жестикуляцией. Их руки нервно плясали, заклиная, угрожая и умоляя, и куда лучше выражали скорбь, воодушевление и негодование, чем любой человеческий голос. Не успели мы усесться, как я услышал позади знакомый деревянный стук, и в зал вошла наша противница. Кое-кто из публики, несомненно, приняв этот звук за какой-то сигнал, повскакал со своих мест, но по мере того, как госпожа Лауверэйсен продвигалась по проходу, разделявшему левую и правую половины зала, люди снова садились. Когда же она остановилась, ей тотчас уступили место в первом ряду — единственном, где было достаточно простора, чтобы она могла вытянуть свою деревяшку.
В четверть десятого раздался звонок, и чей-то голос воскликнул: «Суд идет!» Люди в черных мантиях замолкли, все встали, и из боковой двери, как из ризницы, действительно появился суд: два — человека — один толстый, а другой ничем не примечательный. Они положили перед собой на стол толстую кипу бумаг, подтянули под свои ягодицы два кресла и осторожно уселись. Все присутствующие тоже сели.