Выбрать главу

Вновь вступали мрачные тона, предвещающие недоброе, грозные в своей мужской самоуверенности, яростные, почти свирепые. И вновь сплетались они в стройной гармонии с более мягкими голосами и воспаряли ввысь в изящном радостном танце, послушные дирижерской палочке, взмахи которой были бесконечно плавны и чувствительны, точно движения усиков у бабочки.

Когда увертюра кончилась, зал разразился рукоплесканиями, взрывы которых гремели, как горы осыпающейся гальки. И опять зазвучал сладострастный говор настраиваемых инструментов, стремительные переливы кларнетов, флейт и гобоев, звонкое дудение медных духовых и грубовато-довольная воркотня контрабасов.

Граф выступил вперед и объявил следующий номер: Восьмую симфонию Шуберта.

Орфей совсем забыл, что хотел наблюдать за инструментами, глухая жалоба басов до боли сдавила ему горло, и он зажмурил глаза. Светлая добродушная тема, временами возвышавшая свой голос, подавлялась силами мрака, которые всякий раз безжалостно обрывали и душили ее. Как будто яркий островок пунцовых цветов боролся против налетевшей бури, бури, быть может не столь студеной и хлесткой, но все же неумолимой в своей мрачной алчности. Орфею припомнились домашние цветы Бомана, которые всегда, даже в зимнем мраке, цветут. Которые все время слушают музыку… и, кажется, сами поют! Ему стало радостно за Бомана, и он отыскал глазами в тесноте зала белую плешивую голову старика.

И будто тяжесть спала у него с души, когда вновь гремучей галькой посыпались дружные рукоплескания. Он жадно впитывал взглядом очертания знакомых будничных фигур среди публики: амтман Эфферсё с белой бараньей шевелюрой, молодой консул Хансен с крупным обиженным лицом, ландфогт Кронфельдт с холеной седой бородкой клинышком, аптекарь Фесе и его необъятная Попугаиха-супруга, — судья Поммеренке с дочерью Леонорой, ученый доктор Маникус с кротким лицом и в шелковой шапочке… управляющий сберегательной кассой Анкерсен с плотоядно вытянутой головой и раздувающимися ноздрями, малярный мастер Мак Бетт с седыми бачками и в вышитом жилете, кузнец Янниксен, редактор Берг, капитан Эстрем, акушерка фру Ниллегор с мужем, Понтус Розописец, магистр Мортенсен — и как уж там их всех зовут. А дальше, в глубине зала, учитель танцев Линненсков со всеми своими дочерьми, девицы Скиббю, Сириус с Корнелиусом, Якоб Сифф, трактирный король из «Доброй утицы»… и, наконец, в полутьме самых задних рядов — Фриберт Угольщик, Оле Брэнди и Оливариус Парусник, все трое принарядившиеся и торжественные.

Но вот граф опять выступил вперед и назвал последний номер: Менуэт Боккерини. Острый восторг пронзил Орфея, когда известная мелодия впорхнула на крыльях беспечных скрипок, в то время как все остальные инструменты лишь весело клохтали. Не буря, от которой все трепещет внутри, а милый и понятный ласковый напев, многоглавое чудище оркестра благодушно предалось уютному, бесхитростному веселью, которое согревало и приятно охлаждало. Но когда Менуэт кончился, сердце опять больно защемило.

Кончилось, кончилось…

Кончилось и больше никогда не вернется. Никогда, никогда.

Оркестр поднимается. Инструменты прячутся в чехлы и футляры. Граф от имени публики благодарит за незабываемые минуты и добавляет несколько слов на иностранном языке. Вот и все. И больше никогда…

Орфей и Петер не двинулись с места, пока зал не опустел. Один за другим инструменты выплывали через широкую дверь пакгауза и исчезали в предвечерней пустоте. Под конец не осталось ничего, кроме тихо поющей карбидной лампы.

Кончилось, кончилось… Но можно еще спуститься на пристань, взглянуть на музыку перед отплытием. Мальчики побежали на берег. Мориц стоял в лодке и бережно принимал солидные контрабасы в их человекоподобных чехлах. Задул свежий ветер. Море встопорщилось фиолетово-черными зыбями. Пароход давал нетерпеливые гудки. Музыканты стояли кучками и переговаривались в ожидании своей очереди на погрузку.

Между тем надвинулся вечер. Зажегся маяк на Тюленьем острове. Небесная глубь чуть розовела от медленно скользивших в безмолвии облаков, подсвеченных снизу багрянцем закатившегося солнца. Это было как последнее; лишь глазу доступное эхо симфонии… словно она продолжала жить призраком в сияний вечернего света, бледная и далекая, но неугасимая. А пароход прощально гудел и быстро становился все меньше и меньше, скрываясь в безбрежном сером просторе.

Боман был счастлив, что ему довелось присутствовать при этом большом событии. Он лежал и улыбался про себя с закрытыми глазами, и видно было, что он очень плох.