— Как так приготовиться?
Матте-Гок крепко и сердечно жмет Корнелиусу руку:
— Выказывая довольство и смирение! Ну, спокойной ночи, друг, и приятного тебе сна. Да что это ты, Корнелиус, никак плачешь?
— Все до того удивительно, — заикаясь, выговаривает Корнелиус. — Я никогда не думал, что так будет. Мне вроде как не совладать с таким потрясением.
— Это добрый знак, — растроганно говорит Матте-Гок. — То, что ты плачешь. Я про себя все время на это надеялся. Это прекрасно, лучше и быть не могло. Теперь-то уж я наверное знаю, что ты и есть правильный человек!
Корнелиус медленно идет домой. Он потрясен и никак не может прийти в себя. После вечернего чая он сидит, погруженный в задумчивость. Если он правда разбогатеет, что тогда? Нет, это, пожалуй, слишком хорошо, чтобы быть правдой. Кроме всего прочего, можно будет завести себе новую хорошую виолончель. Он вдруг ловит себя на том, что сидит и вспоминает, какое, в общем-то, славное было время, когда он еще работал в типографии и каждый вечер приходил домой усталый и голодный, мылся, ужинал, потом играл немного для Корнелии, потом ложился в постель и засыпал крепким сном. А теперь наступают новые времена, новые, необычные времена.
Корнелия подходит и ласкается, присаживается к нему на колени и сжимает его руку. Он отвечает на ее пожатие, но ловит себя на чувстве досады: от этой женщины слова не дождешься… будто она не только слепа, но и глуха и нема. Одни только безмолвные детские рукопожатия. И потом эта ее дурацкая робость, как только он пытается сильнее притянуть ее к себе… будто она двенадцатилетняя девчонка, а ей ведь уже больше двадцати. Может, она никогда не станет взрослой, может, она так всю жизнь и будет ему дочерью вместо жены? Но он тотчас жалеет о своих мыслях и крепко целует ее в щеку.
— Моя Корнелия! — говорит он с раскаянием.
— Поиграй немножко! — шепчет она ему на ухо.
Корнелиус достает виолончель. Корнелия садится на скамеечку у печи и, приоткрыв рот, отдается во власть того трепета, который охватывает ее всякий раз, когда он начинает настраивать инструмент, и который прежде всегда приводил его в умиление. Но в этот вечер ему совсем не доставляет удовольствия видеть, как она трепещет, заливается румянцем и на глазах хорошеет. «Что ни говори, а довольно обидно, — думает он, чувствуя, как комок подступает к горлу от этой мысли, — довольно обидно, что она и любит-то эту виолончель, а не меня!»
В большом философском сочинении, над которым работает магистр Мортенсен, говорится, конечно, не только о Сатане, но и о Боге: о Боге как добром начале в человеческой душе, в жизни человека, в жизни общества, в истории. О том, как это доброе начало неизменно присваивается самодовольным и злобным ничтожеством, которое именем религии и любви к ближнему набивает собственную грязную и кровавую мошну тщеславия и властолюбия. О том, как церковь и ее бонзы и трутни во все времена уродовали и сводили на нет и по сию пору продолжают, попирать и затаптывать в грязь самую суть христианства… в то время как люди в полной безвестности вседневно, всечасно являют на деле простую доброту, честность, готовность к самопожертвованию и любовь к ближнему — не с мыслью о небесных барышах в загробной жизни, но потому, что для них это самая обычная и естественная в мире вещь. Ты каждый день натыкаешься на драгоценные камни, о существовании которых ты, возможно, никогда бы не узнал, если бы поистине щедрая судьба не низвергла тебя с надутого спесью пьедестала пустопорожних богословских спекуляций…
Магистр все утро просидел за работой и чувствовал себя в отличной форме, но теперь, когда он перечитывает написанное… о боже милосердный, это же вовсе не то, что он думал, это просто ничто, нуль. Он, как всегда, всего лишь греб чайной ложкой в мировом океане!
Он встает, подавленный, полный презрения к самому себе, и, вздыхая, идет к окну. Все прах, прах и литература в сравнении с жизнью, серой и, однако же, тайно искрящейся алмазами жизнью, заполненной действиями. Истинное христианство — не литература, а действие. Иисус Христос — разве он сидел писал? Нет. Зато это стало главным занятием апостола Павла, этого монстра, первого, от кого пошла пагуба!
Но дьявольщина… только решишься действовать в истинно христианском духе, тотчас бах — и с головой увязаешь во всем том, чего как раз и хотелось избежать: в суетности, эгоизме, мстительности, жестокости… без особого труда распознаваемых Сатаной за красивыми фразами…