Но в пусте ее как раз и любили за молчаливость. Из нашего дома сплетня не выходила — в этом каждый мог убедиться; тем больше сплетен приносилось посторонними в наш дом. Сердце матери принимало и горечи, и обиды, и душевную боль жителей всей пусты, возможно, потому она и задыхалась в этой среде. Женщины безжалостно перемывали друг другу косточки.
Правда, как ни странно, между ними не было такого сильного антагонизма, как между мужчинами. В иных деревнях женщины являются истыми стражами кастовых порядков; женщины же пусты очень ловко обходили кастовые перегородки, чтобы схватиться или обняться друг с другом. Жена старшего коровника часто плакала от побоев мужа на груди у жены свинопаса. А это ведь не меньше, чем если бы супруга князя искала утешения и сочувствия у жены привратника. Да, здесь и семья старшего коровника, и семья свинопаса жили примерно одинаково; старшие батраки ведь тоже обитали в домах для батраков, и их привилегия состояла лишь в том, что они имели отдельную комнату, а иногда и кухню. У них было больше шансов скопить денег, и они старались не упустить такой возможности. Но жить и старшие жили не многим лучше, чем рядовые батраки. Человеком здесь назывался не тот, кто чище одевался, а тот, у кого была в деревне какая-либо собственность. У Мозешей уже был дом в Сокойе, хотя они все еще жили, как цыгане. Жили, как эмигранты, которые на далекой чужбине берутся за любую работу.
Таким образом, и контакт между старшими батраками и батраками был прямой и непосредственный. Они вместе росли, вместе воспитывались, знали друг о друге всю подноготную. Обращались друг к другу чаще всего на «ты». Большинство старших держалось важно. Сознание безграничной власти над другими, которое неизбежно уродует всякую душу, обезображивало черты их лица, словно проказа. Если кто-нибудь из них и сбрасывал эту маску, то очень редко: ведь они постоянно, днем и ночью, были у всех на глазах. Они представлялись людям надменными, были грубы даже с теми, к кому благоволили, однако смотрели сквозь пальцы на ухищрения батраков что-либо добыть из хозяйства.
У некоторых, правда, такой облик был всего лишь личиной. Личиной? Или под этой личиной сердце, оставшееся благородным, жгло, как чужое? Мне кажется, так было, например, у гуменщика дяди Иштвана Надя.
Он, даже когда просил о чем-то, вместе с просьбой извергал поток такой несусветной брани, что и бывалые мужики только руками разводили. Ругательства неслись над пустой, с горы, где было гумно, словно проклятия какого-нибудь бесноватого проповедника. Дядя Иштван всегда ходил с топориком и здоровенной палкой, без конца жестикулируя. Он позволял батракам брать с гумна все, что угодно. И если слух о том, что на гумне можно добыть то-то и то-то, почему-либо не доходил своевременно до нуждающихся, он на собственной спине приносил им полмешка картошки или кукурузы. Но даже в таких случаях, зло сверкая глазами, он бросал мешок в угол и, вместо того чтобы сказать: «Вот вам, ешьте!» — как он, возможно, и хотел бы, единым духом выпаливал какое-нибудь виртуозное ругательство.
Такие люди встречались нередко, дед по отцу, к примеру, был той же натуры. Таким же был и хозяйский свинопас, распоряжавшийся в имении помоями. Между прочим, свинопас и дядя Иштван были закадычными друзьями и походили друг на друга во всем. Батраки, бывало, представляли в лицах, как два старика, встретившись поутру, в порядке взаимной любезности обмениваются отборной бранью.
Эти люди были близкими друзьями нашей семьи. Они часто заглядывали к нам, особенно дядя Иштван, который при нас старался держать рот на замке. Мать, улыбаясь, смотрела, как он мучился, силясь быть галантным, но в конце концов громко ругал себя за невольно вырвавшееся ругательство. Все в пусте знали, что в нашем доме, как и в доме бабушки, непотребные слова не произносятся. Уж не в этом ли заключалась истинная причина авторитета нашей семьи?