— Отец знает о вас! — сказала графиня, которая до сих пор была мне известна лишь как женщина с грациозной походкой. Хотя по приезде я представился ей, но, по сути дела, знал ее только в лицо. Несколько раз на дню она проходила мимо моего окна через небольшой парк, вспоротый танками. В замке прежде существовал водопровод, подававший воду от цистерны на чердаке, но и цистерна, и насосная установка, и трубы в ванной и уборной полопались от мороза. И обитатели замка были вынуждены проторить тропу к доброму, старому и надежному отхожему месту: уютной будочке, с незапамятных времен стоявшей во дворе дома управляющего.
Граф знал обо мне понаслышке. Относился ко мне «с искренним уважением». А посему он и раньше — следовало понимать, еще при старой системе — почел бы за честь познакомиться со мной лично. Мою книгу о народе, обитавшем в его владениях, как только ее перевели на доступный ему язык, граф тотчас велел приобрести и прочитал «с сочувственным интересом». Ибо по-венгерски, хотя говорил он уже вполне сносно, читать, получая от книги наслаждение, граф не мог.
— Более того, отец хранит вашу книгу не без гордости, — сообщила графиня, с неопределенной иронией в улыбке и взгляде, которую я не смог разгадать: относилась ли она к ее свекру или же ко мне.
— Вот как?
— Из чувства местного патриотизма.
Тем летом меня привела в пусту спешная литературная работа. Годами звали меня посмотреть на новую жизнь края, провести там несколько недель. Наблюдать жизнь в качестве зрителя нельзя даже в течение одного дня, а тем более нескольких недель. Надо быть занятым какой-либо работой. И вот мне представилась такая работа. За месяц надлежало перевести стихами комедию в пяти актах, неподражаемо остроумную и к тому же построенную на стилистических тонкостях: «Ученые женщины». Для этого мне необходимо было выбраться из тогдашней моей суматошной городской жизни. Как приятно, должно быть, это одиночество в пусте, тишина, простор! Знакомый с детства пейзаж, ласкающий слух родной говор. (И помимо того, новые наблюдения.)
В пусте я нашел все, кроме тишины и одиночества. Жизнь заиграла всею гаммою красок, наполнилась до краев. Так после снятия жгутов свежая кровь устремляется в перетянутые конечности — примерно то же самое значила для здешнего края свобода: нечто повседневно необходимое, осязаемое душою и телом. Вчерашних батраков захватила экспансионистская эпидемия: их буквально одолевала своего рода слоновая болезнь обрастания семьей, разведения домашней живности и последующего расселения по пусте. Всепоглощающая, неуемная. И это в местах, издавна известных нехваткой жилья, где война разрушила все, что можно было разрушить. Все жилища вдруг оказались битком набитыми: их заполонили корзины с выводками цыплят, ящики с недельными поросятами, и кое-где по кухням даже выкармливали из рожка телят.
Новые власти, приступая к разделу земли в пусте, наш родительский дом — в виде щедрой приманки — закрепили за мной, о чем и уведомили меня письмом. Но в двух комнатах стоящего на отлете и благодаря заботам моей матери некогда выглядевшего опрятным дома вместо одной молчаливой и вдохновенной Музы обитало целых четыре семейства.
В конце концов во всей бескрайней пусте отыскалась единственная свободная комната: большой зал бывшего «замка», зажатого среди конюшен. Власти зарезервировали зал под кино и другие «культурные мероприятия». Но на его открытие еще не было получено разрешение. Последнее зависело от того, в чьем ведении окажется это без меры растянутое одноэтажное, сырое, затхлое, неприветливое здание, откуда не только старую мебель, но даже гвозди из стен, все до последнего вытянула война.
Сразу же по прибытии я представился графине, засвидетельствовав ей свое почтение, в двух словах испросил разрешение вселиться, в одном слове получил его — и тотчас налег на весла своей галеры. С утра до вечера, не вставая со стула, но при этом непрестанно крутя головой и размахивая руками, я охотился за рифмами и гонял мух, ибо они тоже множились, будто кары небесные. Стояла середина лета, но в блаженном царстве вседоступного и вседозволенного никто и не помышлял о мерах санитарии. Разжиревшие мухи, сбившись в густые тучи, кружили надо мною, вернее, вокруг меня, и нередко в их жужжании слышались звуки человеческой речи — и столь отчетливой артикуляции, что я невольно оборачивался в полной уверенности, что кто-то вошел в комнату и заговорил со мной. В конечном счете мне все-таки удалось перехитрить их — раскрою секрет в порядке обмена опытом. Все окна зала я прикрыл ставнями. И лишь ставни самого дальнего окна распахнул настежь. Подавляющее большинство мух тотчас же устроило там свой конклав — жирные, ленивые, черные, словно созванные со всех концов света иезуиты в представлении вольтерьянца. Я же тем часом, устроившись в углу и пустив на бумагу ровно столько света, сколько падает от карманного фонаря, в относительном покое продолжал грести дальше. По душе мне была эта работа.