И все-таки они, несомненно, отличаются чем-то от остальных жителей пусты, но этого не чувствуют ни они сами, ни другие: дед в присутствии посторонних даже случайно не проговорился бы о том, чем мог бы похвастаться, — что мать его была дочерью протестантского священника, пущенного по миру детьми; с остальными бедняками пусты они тоже живут в молчаливом, но именно поэтому нерушимо тесном союзе, который питает их и дает возможность ценою многолетних лишений и напряженного труда как-то выдвинуться их детям. А они, старики, почти сознательно держатся за свой низший мир, ощущая его притягательную силу. Сила же эта действительно велика.
В семье вспыхнул тиф, свалил деда, бабушку, всех детей. Наконец из соседней деревни приезжает врач. Не из тех новомодных, что лечат порошками, а старый, знаменитый, исцеляющий вином, от его метода весь комитат в восторге. Старик от всех болезней прописывает вино: от кашля — сексардское, от желудка — хомокское, от сердца — легкое шиллеровское, от любовной тоски — вино с содовой водой, целыми ведрами. Следует добавить, что все его больные выздоравливают, во всяком случае процент смертности у него ниже, чем у других врачей. И от тифа он прописывает сексардское, тяжелое красное вино, по три фляги на больного. Уж не знаю, сколько стоит кварта такого вина, — словом, неимоверно дорого. К счастью, несколько бочек сексардского есть в подвалах усадьбы. Вечером, после того как врач ушел — беспомощная семья бьется в нужде больше, чем в кризисной лихорадке, — является, предварительно постучав в окно, ключник и, не говоря ни слова, забирает с кухни бадью, в которой носят воду. В течение трех недель — сорок лет спустя бабушка рассказывает об этом со слезами на глазах — он ежедневно, дном и вечером, приносит полную бадью вина, от которого они и выздоравливают; только волосы у них повыпадали. Но потом все же выросли.
Среди свиней начался мор, тут уж врача не приглашали; подохли, конечно, и два их поросенка. С громким плачем их собирались закопать, как вдруг пришел свинарь и намекнул — пусть, мол, отнесут ночью одного подохшего поросенка к господскому свинарнику. Так и сделали, и он ловко заменил дохлого на живого. Но дух справедливости не терпит махинаций, он беспощадно убивает и подмененного поросенка. Однако и свинарь не терпит вмешательства в свои дела и вновь заменяет падаль. Так продолжается три-четыре раза, пока дух не капитулирует: ведь в стаде поместья еще четыреста свиней.
Все это, разумеется, требует вознаграждения. Дедушка охотно мастерит из хозяйского дерева кому стол, кому стул, кому солдатский сундучок, а одному батраку даже полку для трубок — тому во что бы то ни стало хотелось именно полку для трубок, причем точно такую, как у священника в Палфе, хотя у самого дедушки есть только воскресная глиняная трубка, и вообще-то он не курит, а только жует табак. Конечно, дедушка работает и на приказчиков, и на управляющего: снисходительность нужно купить. Правда, и среди них попадаются «человечные люди», симпатии к народу выражаются у них в том, что, отправляясь в контрольный обход, они уже метров за сто до цели начинают громко ругаться, чтобы, придя на место, застать там все в порядке. Батраки отлично понимают эту уловку и, заглядывая в его добродушно моргающие глаза, видят его доброе сердце; когда один такой смотритель, старый холостяк, умер, батраки хотели поставить ему мраморное надгробие, но сколачиваемых в течение полутора лет денег не хватило на такой памятник, который, по их мнению, был бы достоин усопшего, и тогда устроили тризну, длившуюся два дня.
Конечно, не все служащие имений такие. Даже те, кто имеет склонность к «пониманию», вскоре теряют возможность что-либо делать для работников. Производство быстро сбрасывает с себя феодальные и кое-где еще скрытые в складках феодализма патриархальные формы и облачается в капитализм. На феодальных землях появляются сеялки и современные, образованные представители рационального хозяйствования, которые хоть и обращаются к батракам на «вы», но относятся к ним так же холодно и беспощадно, как к машинам и заводским рабочим. Пуста преобразуется в предприятие. Болота осушаются, леса выкорчевываются. Но у души корни глубже, она еще сопротивляется.
4
Не будь на их пути стольких препятствий, женитьба моих родителей, я думаю, никогда бы не состоялась. Но после того, как они впервые увиделись, все вокруг словно сговорились помешать им встретиться еще хоть раз — так мне передавали. С первой же минуты им пришлось преодолевать сопротивление окружающих; вместо того чтобы лучше узнать друг друга, они должны были выведать мысли и намерения несговорчивых родителей, будущих своячениц и золовок, чтобы так или иначе обойти запрет. Этот запрет, собственно, и сплотил их. Оба — и мать и отец, — поднявшиеся над миром стариков, ощущали себя уже новыми существами и хотели действовать по своему разумению. В этой борьбе была для них, вероятно, и некоторая отрада: в постоянном подтверждении того, что они совсем другие, не такие, как все. Их «большая любовь» не угасала, хотя они почти не встречались. Позднее о моей матери в семье шептались, будто бы, когда ей было шестнадцать лет, она пыталась покончить с собой, а отец даже поднял руку на свою родную тетку. Хотя они охотно рассказывали нам о своей молодости, об этом периоде, однако, никто из них ни разу не обмолвился: как все родители, они стеснялись и до конца скрывали от своих детей ту страсть, которая призвала этих детей к жизни. Наконец они все-таки соединились. О том, при каких обстоятельствах, можно лишь догадываться по тому, что отец увез мать неимоверно далеко, на край света — в пусту в комитате Сольнок, в Эзехалом. А возвратились они, когда обе семьи более или менее помирились, уже после рождения моего старшего брата, и поселились в Рацэгреше, почти напротив дома, в котором жили родители матери со своими детьми и все прибавляющимися внуками: остальные их дочери вышли замуж за местных парней.