Выбрать главу
Такая пустота раскинута в аллеях, и временный надзор решетки над рекой, в единственном саду нет правых, нету левых, куда ни поверни — дойдешь до Моховой.
Вернувшись с похорон сварливого провидца, перемешаем спирт с кладбищенской землей, в единственном саду все может повториться, но только не сейчас, а после нас с тобой.
Холодные мосты следят за ледоколом, что свежим трауром фарватер проложил, что басней сбудется, что станет протоколом, определит Крылов — он вместе с нами жил.
В прапамяти Невы, решетки и мартышки, мы вместе, ни один пока не отличим. Так записал Крылов в своей тяжелой книжке, в единственном саду предстанем перед ним.

МОРСКОЙ ВОКЗАЛ

На теплоходик «Волгобалт» я провожал жену и сына. Нас словно кто-то оболгал — и маялась душа, повинна. Вокруг шумел морской вокзал, но в ресторане было пусто, сквозняк над нами полоскал паласы, и качалась люстра. А сталинский могучий флот несокрушимою эскадрой свершал последний переход на фреске тесной и нарядной. Флажками говорил «Марат», и желтый адмиральский катер мутил меня, что лимонад, покуда плыл за дебаркадер. Флот уходил в последний бой: «Гангут» пылал, «Марат» дымился, и я разгромлен был судьбой и нестерпимо утомился. Я думал мальчику сказать, что виноват, и взять на плечи, но трудных губ не мог разжать и поступил куда полегче. Купил пирожных, и пивка, и заливную осетрину, и вот теперь, издалека, что я скажу об этом сыну? Прости, что падший адмирал губами не припал к матроске твоей, что мало целовал твои горячие ладошки. Прости, разболтанный линкор забыл в сраженье об эсминце, и опрокинутый ликер залил на галстуке «Вестминстер». Милорд, матросик мой, малыш, запомни этот день в норд-весте. Я знаю — ты не укоришь меня в обдуманном злодействе. Но сам себе я говорю: «О, деточка, милорд, матросик, за то я и сейчас горю, что слышу долгий отголосок невнятной жалобы твоей — вот до отплытия минута, и грохот якорных цепей, и гибель старого „Гангута“».

«Легкий снежок прогулки…»

Легкий снежок прогулки между двумя метро. Все мы твои придурки, как без тебя мертво!
Что же? Бери за ворот и говори: «Люби!» Шелковый бант приколот, только не отступи.
Хочешь — стяну потуже? Дай — распущу совсем! Или верни мне душу, или назначь никем.

СТИХИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

И. Волгину

Был я в городе Старая Русса. Достоевский писал там Иисуса, что на Митю-Алешу разъят. Вез меня теплоход-агитатор, вез он лекцию, танцы и театр — обслужить наливной земснаряд.
Это было июнем холодным, что потворствовал лишь земноводным. Дождик шел девять суток подряд. Воскресение. Троица, праздник, и немало усилий напрасных — обслужить наливной земснаряд.
Трезвым был земснарядовский сторож, ленинградский блокадник-заморыш, поселившийся в этих местах. Да еще замполит, постаревший прежде срока, и сам Достоевский с неразборчивой фразой в устах.
Дело в том, что салон теплохода разукрасили так для похода: диаграммы, плакаты, флажки. А над ними висели портреты: фраки, бороды и эполеты — всей России вершки-корешки.
Здесь висели Толстой, Маяковский, дважды Пушкин, однажды Жуковский — всякий гений и всякий талант. Даже Гнедич; конечно, — Белинский, Горький в позе стоял исполинской, и, естественно, местный гигант.
Он глядел, эпилептик, мучитель, бил в глаза ему мощный юпитер, а к двенадцати зал опустел. Свет погас, и могучие тени пролегли от угла, где Есенин, до угла, где Некрасов висел.