Выбрать главу
Помадою на «Беломоре» распутничают небеса, влетают мирные амуры, перед хозяйкой лебезя.
Она глотает чай холодный и щурит невеселый взор. Туманный и высокородный не задается разговор.
Все решено, и нет возврата на день — не то что на года. Давно оплачена растрата, давно окончена страда.
Но жизнь оставила им что-то: осадка темного глоток, мотив избитый на три счета, увязший в прошлом коготок.
Не много. Хватит иль не хватит, когда судьба сойдет на нет, когда их заживо окатит заката поминальный свет?

НОРД-ВЕСТ

Чего же ты хочешь, товарищ, норд-вест?

А. Ахматова
Глядя из Пириты на затихающий рейд, думаешь: «Боже мой, что за навязчивый бред? С этого камня следить за родной стороной, вечной, беспечной, еще молодой стариной?» Линзы подстрою и снова увижу я, как пестрый и свежий норд-вестом полощется флаг, шестидесятые там на причале стоят, вести и музыка головы смутно томят. Молодость — дикий подросток в румяном бреду, здесь на причале на досках тебя я найду, в робе брезентовой, в клешах зауженных грянь, и стопроцентною дурью налей меня всклянь. С кем ты сражаешься в серой ночной темноте? Как отражаешься в быстрой огнистой воде? Яхты, и танкеры, и городские огни, в сумрачном парке мы вечно, беспечно одни. Вечно, томительно музыка бьется в виски, медленно, длительно ост наметает пески, глянь с этой пристани — время уходит на дно, и серебристые призраки с ним заодно… Что ты здесь ждешь? Этот пропуск пропал навсегда, больше до смерти уже не вернуться сюда. Только над Олевисте свет пробивает туман, вечная молодость падает прямо в карман. Вечная девочка чиркает спичкой впотьмах, бледный огонь зажигается в старых домах. Маятник ходит за тридевять лет по дуге, шрам и пушок проступают на нежной щеке. Сладкие десны елозят по грубым губам, слезы несносны, пора попрощаться и нам. Девичьи руки, где винные пятна горчат, вверх переводят и вниз опускают рычаг. Вот и моторка выходит на пасмурный рейд… Девка, чертовка, открой на прощанье секрет. Что ты ни скажешь, я все же дойду до конца, я проиграю, но не отверну я лица. Вижу, последний над рейдом прожектор скользит, кто безответный ответит за весь реквизит? Выше и выше все глуше и дальше назад… Крыши темнеют, а души горят и горят.

НА ОРДЫНКЕ

Вот здесь мне предлагали комнату, но я свою не обменял, как бы предчувствию какому-то подобострастно я внимал.
Была квартира коммунальная других и чище и милей, и даже что-то карнавальное внезапно проступало в ней.
Какие-то цветные стеклышки, остатки фрески в гальюне, о некой миновавшей роскоши напоминало это мне.
И только две соседки тихие, две незлобивые старухи, выслушивая речи дикие, хихикали, как две подруги.
Я говорил: «Жена прекрасная, я сам виновен перед нею, такая голь я перекатная, что я надеяться не смею».
Я говорил, что жизнь не можется, разлад убийственный, семейный. Они твердили: «Все уложится, переезжайте к нам, Евгений!»
«Переезжайте!» Не послушался. И жизнь погибла и воскресла. Как вал девятый, что обрушился, и как волна, что вверх полезла.

МОНАСТЫРЬ

…Как Волги вал белоголовый Доходит целый к берегам!
Н. Языков
За станцией «Сокольники», где магазин мясной И кладбище раскольников, был монастырь мужской. Руина и твердыня, развалина, гнилье — В двадцатые пустили строенье под жилье. Такую коммуналку теперь уж не сыскать. Зачем я переехал, не стану объяснять. ………………………………………… Шел коридор верстою, и сорок человек, Как улицей Тверскою, ходили целый день. Там жили инвалиды, ночные сторожа, И было от пол-литра так близко до ножа. И все-таки при этом, когда она могла, С участьем и приветом там наша жизнь текла. Там зазывали в гости, делилися рублем, Там были сплетни, козни, как в обществе любом. Но было состраданье, не холили обид… Направо жил Адамов, хитрющий инвалид. Стучал он рано утром мне в стенку костылем, Входил, обрубком шарил под письменным столом, Где я держал посуду кефира и вина, — Бутылку на анализ просил он у меня. И я давал бутылки и мелочь иногда, И уходил Адамов. А рядом занята Рассортировкой семги, надкушенных котлет, Закусок и ватрушек в неполных двадцать лет Официантка Зоя, мать темных близнецов, За нею жил расстрига Георгий Одинцов. Служил он в гардеробе издательства Гослит И был в литературе изрядно знаменит. Он Шолохова видел, он Пастернака знал, Он с Нобелевских премий на водку получал, Он Юрию Олеше галоши подавал, Но я-то знал: он тайно крестил и отпевал. Но дело не в соседях, типаж тут ни при чем, — Кто эту жизнь отведал, тот знает, что — почем. Почем бутылка водки и чистенький гальюн. А то, что люди волки, сказал латинский лгун. Они не волки. Что же? Я не пойму, Бог весть. Но я бы мог такие свидетельства привесть, Что обломал бы зубы и лучший богослов. И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров Тому, кто назначает нам пайку и судьбу, Тому, кто обучает бесстыдству и стыду, Кто учит нас терпенью и душу каменит, Кто учит просто пенью и пенью аонид, Тому, кто посылает нам дом или развал И дальше посылает белоголовый вал.