Помадою на «Беломоре»
распутничают небеса,
влетают мирные амуры,
перед хозяйкой лебезя.
Она глотает чай холодный
и щурит невеселый взор.
Туманный и высокородный
не задается разговор.
Все решено, и нет возврата
на день — не то что на года.
Давно оплачена растрата,
давно окончена страда.
Но жизнь оставила им что-то:
осадка темного глоток,
мотив избитый на три счета,
увязший в прошлом коготок.
Не много. Хватит иль не хватит,
когда судьба сойдет на нет,
когда их заживо окатит
заката поминальный свет?
НОРД-ВЕСТ
Чего же ты хочешь, товарищ, норд-вест?
Глядя из Пириты на затихающий рейд,
думаешь: «Боже мой, что за навязчивый бред?
С этого камня следить за родной стороной,
вечной, беспечной, еще молодой стариной?»
Линзы подстрою и снова увижу я, как
пестрый и свежий норд-вестом полощется флаг,
шестидесятые там на причале стоят,
вести и музыка головы смутно томят.
Молодость — дикий подросток в румяном бреду,
здесь на причале на досках тебя я найду,
в робе брезентовой, в клешах зауженных грянь,
и стопроцентною дурью налей меня всклянь.
С кем ты сражаешься в серой ночной темноте?
Как отражаешься в быстрой огнистой воде?
Яхты, и танкеры, и городские огни,
в сумрачном парке мы вечно, беспечно одни.
Вечно, томительно музыка бьется в виски,
медленно, длительно ост наметает пески,
глянь с этой пристани — время уходит на дно,
и серебристые призраки с ним заодно…
Что ты здесь ждешь? Этот пропуск пропал навсегда,
больше до смерти уже не вернуться сюда.
Только над Олевисте свет пробивает туман,
вечная молодость падает прямо в карман.
Вечная девочка чиркает спичкой впотьмах,
бледный огонь зажигается в старых домах.
Маятник ходит за тридевять лет по дуге,
шрам и пушок проступают на нежной щеке.
Сладкие десны елозят по грубым губам,
слезы несносны, пора попрощаться и нам.
Девичьи руки, где винные пятна горчат,
вверх переводят и вниз опускают рычаг.
Вот и моторка выходит на пасмурный рейд…
Девка, чертовка, открой на прощанье секрет.
Что ты ни скажешь, я все же дойду до конца,
я проиграю, но не отверну я лица.
Вижу, последний над рейдом прожектор скользит,
кто безответный ответит за весь реквизит?
Выше и выше все глуше и дальше назад…
Крыши темнеют, а души горят и горят.
НА ОРДЫНКЕ
Вот здесь мне предлагали комнату,
но я свою не обменял,
как бы предчувствию какому-то
подобострастно я внимал.
Была квартира коммунальная
других и чище и милей,
и даже что-то карнавальное
внезапно проступало в ней.
Какие-то цветные стеклышки,
остатки фрески в гальюне,
о некой миновавшей роскоши
напоминало это мне.
И только две соседки тихие,
две незлобивые старухи,
выслушивая речи дикие,
хихикали, как две подруги.
Я говорил: «Жена прекрасная,
я сам виновен перед нею,
такая голь я перекатная,
что я надеяться не смею».
Я говорил, что жизнь не можется,
разлад убийственный, семейный.
Они твердили: «Все уложится,
переезжайте к нам, Евгений!»
«Переезжайте!» Не послушался.
И жизнь погибла и воскресла.
Как вал девятый, что обрушился,
и как волна, что вверх полезла.
МОНАСТЫРЬ
…Как Волги вал белоголовый
Доходит целый к берегам!
За станцией «Сокольники», где магазин мясной
И кладбище раскольников, был монастырь мужской.
Руина и твердыня, развалина, гнилье —
В двадцатые пустили строенье под жилье.
Такую коммуналку теперь уж не сыскать.
Зачем я переехал, не стану объяснять.
…………………………………………
Шел коридор верстою, и сорок человек,
Как улицей Тверскою, ходили целый день.
Там жили инвалиды, ночные сторожа,
И было от пол-литра так близко до ножа.
И все-таки при этом, когда она могла,
С участьем и приветом там наша жизнь текла.
Там зазывали в гости, делилися рублем,
Там были сплетни, козни, как в обществе любом.
Но было состраданье, не холили обид…
Направо жил Адамов, хитрющий инвалид.
Стучал он рано утром мне в стенку костылем,
Входил, обрубком шарил под письменным столом,
Где я держал посуду кефира и вина, —
Бутылку на анализ просил он у меня.
И я давал бутылки и мелочь иногда,
И уходил Адамов. А рядом занята
Рассортировкой семги, надкушенных котлет,
Закусок и ватрушек в неполных двадцать лет
Официантка Зоя, мать темных близнецов,
За нею жил расстрига Георгий Одинцов.
Служил он в гардеробе издательства Гослит
И был в литературе изрядно знаменит.
Он Шолохова видел, он Пастернака знал,
Он с Нобелевских премий на водку получал,
Он Юрию Олеше галоши подавал,
Но я-то знал: он тайно крестил и отпевал.
Но дело не в соседях, типаж тут ни при чем, —
Кто эту жизнь отведал, тот знает, что — почем.
Почем бутылка водки и чистенький гальюн.
А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
Они не волки. Что же? Я не пойму, Бог весть.
Но я бы мог такие свидетельства привесть,
Что обломал бы зубы и лучший богослов.
И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров
Тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
Тому, кто обучает бесстыдству и стыду,
Кто учит нас терпенью и душу каменит,
Кто учит просто пенью и пенью аонид,
Тому, кто посылает нам дом или развал
И дальше посылает белоголовый вал.