В зимовьюшке скоро снова стало тепло. Полина развязала панягу, освободила икону и поставила ее на столе. Темный лик Михаила-архангела глядел скорбно и внимательно. Умные глаза святого понимали все, хотя и казались отстраненными. Фитиль в керосинке потрескивал, подбрасывая огонь, и Полине вдруг учудилось, что святой мигает ей, мигает часто, как это делают люди, старающиеся удержать слезы…
Полина еще покрепилась, сколь было сил, но потом из губ ее просочился в тишину зимовья первый звук, и она, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, тонко заголосила, запела древнюю, легчающую душу бабью песню…
Весь день знобило деда Парфена, и с самого утра до этих потемок он не вставал с койки. Днем прибегала соседка, вытопила печь, подмела, а больше никого не было. Озноб — это Парфен чувствовал — происходил от тягости в груди. Если бы она прошла, эта тягость, стало бы хорошо, и Парфен охотно поддался бы бесконечной, укачивающей дреме, в которой нет-нет да и показывались знакомые картины, лица. Но боль в груди спугивала дремоту, а лежать бессонно становилось невыносимо.
«Неужели смертушка моя пришла? — думалось Парфену. — Неужели?»
Когда заслышались в сенках чьи-то шаги, Парфен обрадовался — живая душа.
— Есть хоть тут кто живой? — спросил с порога Федор.
— Есть, — слабо отозвался дед. — Есть…
В другой бы раз он точно представился, будто не слышал, но сейчас отозвался тут же, боясь, что прихожий уйдет и он опять останется один.
— Кто это?
— Я… Не признал, што ли, дед? Ты это почему без света?
— А-а, Федор… Заходи, заходи… Я вот лежу, хворь обуяла… Ты не знаешь, чего это вот здеся? — Парфен показал рукой на грудь.
Федор включил свет, подошел к кровати.
— Где? — и даже отшатнулся. Парфен напугал его безжизненностью взгляда, голубоватой бледностью.
— Тута…
— А-а… Тута, дедушко, много всего сразу. Душа тута… А што — болит?
— И не говори… Я вчерась малость выпил, и вот…
— Да… А я к тебе с делом, Ефима встретил на Перехвате, вот он меня и попросил лыжи тебе твои занесть, которые брал… Я их в пристрое поставил…
— Хорошо, хорошо… Как он, Ефим-то?
— Ничего…
Парфен сморгнул.
— Ты, может, выпить хочешь, Федор, дак доставай в подполе…
— Нет, спасибо… Слышь, Парфен, я, однако, врача к тебе сейчас позову. Плохо ты глядишься…
— Позови, позови, Федор… Тягость у меня вот здесь, где душа… Однако смертушка подскребается.
— Ну, это ты брось… Тожа, надумал. Мы еще на охоту с тобой по весне сходим. Медведя обратаем…
Парфен беззубо осклабился:
— Да уж… Послушай, Федор…
— Чего?
— У меня к тебе просьба имеется…
— Говори, дедушко…
Парфен слабо кашлянул, перехватив грудь рукой.
— Это… Ты возьми-ка вон ту вилку, на подоконнике… разогни ее.
Федор, недоумевая, пожал плечами, но подошел к окну, отыскал вилку и вернулся к койке. Сел.
— Эта, што ли?
Парфен напряженно закивал.
— Ну и што, разогнуть, говоришь, ее?
— Ага, — сглотнул Парфен горловой комок.
Федор осторожно, но очень внимательно стрельнул на деда взглядом, силясь чего-то понять… Покрутил вилку в пальцах. Слегка попробовал гнуть и вдруг догадался…
Он напрягся понарошку, но саму вилку не трогал, только пальцы стиснул, отчего они побелели. Парфен смотрел на Федора, и в безжизненном его взгляде что-то начало поблескивать.
— Не могешь?!
— Не могу, дедушко… — нарочно вздохнул Федор. — Крепкая, зараза…
Парфен протянул руку к вилке, взял ее и неожиданно легко сел, глядя перед собой просветленно и радостно.
— То и оно!.. Крепкий мужик, значит, Ефимка Постников… Крепок… А я-то думал, што совсем заслаб… Нет — жив ишшо Парфен Макаров… Жив!
У Федора защемило — и сильно — слева. Он закурил… Помолчал, чувствуя, что сейчас расскажет Парфену все… И — заговорил…
— Это уж точно, сто человек скажут, што пьяный, — пойди опохмелись… — говорил Федор. — Как пьяный прожил я ноне… Без разума… Сколько подлячего натворил… Вот и с Ефимом поступил тогда… По злобе. И с Полиной… Кто же меня прощать будет? Кто? Ты думаешь, каюсь я? Нет. Сужу себя…
Парфен молчал.
— …а добра во мне больше. Чес слово! Больше. И Ефим ведь добрый мужик… И Полина. Все мы добрые. Почему же от добра нашего тогда стоко плохого вышло, а? Почему? Солим друг дружке. Радуемся… А ведь знаем, что гадючья та радость… Как мне быть-то? Как?..