Выбрать главу

Приятель протянул мне раскрытую пачку «Кэмэла».

— Но… главное — начать… — Он многозначительно толканул меня плечом, когда мы уже пошли с ним по площади. — Дальше-то оно само пойдет, понял? А она, я тебе скажу, в полном порядке.

Я подумал рассеянно, что надо, наверное, ему улыбнуться, и… улыбнулся…

Из облаков по Кремлю, по его куполам, пробно пока еще, но заметно, мазнуло солнечным светом.

1975—1978

Из книги раздумий

„ОТКРЫТКИ С ТРОПЫ“

НЕУДАЧА

Совсем немного о друге

…На каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит… Почему хочется писать? Почему так сильно — до боли и беспокойства — хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет — не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи…

Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый, тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю…

Билетов в кассе было навалом, и билетерша участливо упредила:

— Вы это… Погуляйте. У нас план. Может, набежит еще с десяток, и это… торговать стану. Он же все равно, — билетерша повела пальцем вверх, — меньше чем с десяток если, крутить не будет…

Кинотеатр был большой, недавней постройки, и в гулком фойе было слыхать, как покрикивают на близком отсюда вокзале тепловозы. Серел вечер. Вася Белов не выдержал и спонтанно пошел искать механика. (Спонтанно — это значит само по себе, его никто не просил, а во-вторых, это теперь ужасно модное слово.) Нашел механика где-то на верхотуре и сказал ему, что «…вот ведь незадача… В кино-то ваше сам автор пришел, а фильма вдруг да не будет…».

Механик оказался на редкость сообразительным. Ковырнул в зубе проволочкой.

— Чо же вы раньше не почесались-то, а? Я бы это… публесите и — аншлаг! На авторов поглазеть ходят…

В общем, погас в зале свет, да и набежал, кстати, «десяток». Ожил экран…

Может, я сентиментальный, но когда начинает дышать полуденью — птичьей и кузнечиковой неразберихой — тот, как бы запевочный план, с поросшим ромашками угором и светлым небом над ним, а по угору, совсем еще не умея, пробует мне навстречу первые шаги голопузый пацан, — щемит возле горла…

Я знаю: в конце картины, венчая ее, этот план повторится, и пацан шмякнется небольно на попку в правом углу кадра, на глазах у всех, и протянет руку ко всем… В этом месте мне хочется, ну прямо до смерти хочется, чтобы кто-нибудь подумал, как я: а встанет ли? Идти-то далеко-о…

В самую пору съемок группа жила под Владимиром, в деревне, что ладно и домовито разлеглась за глазами, то есть чуток в стороне от натертой до маревца шоссейки, зовущей дивиться на древности Суздаля, и так далее. Уже заметно сворачивало на осень, и тальники, обросшие и затяжелевшие от этого, клонились к тягучей береговой быстрине, и журливая водоворотка стряхивала с них поблескивающий лист.

Сидели на старой, иссохлой плоскодонке, что врылась одним концом в берег, и курили.

А окрест было покойно и хорошо. Близкий и дальний разлив пространства манил неизвестностью, дымка вечерняя застила маленько ясность, но также и дополняла общие краски. Шитое из темных плах подмостье недалеко забрело в реку, храня возле себя зачаленную лодку, от которой наносило и рыбным душком, и так и не уснувшей за лето смолью. Век бы не уходил отсюда…

— …и сколько еще умных книг не прочитано? — Шукшин раздул ноздри и шумно втянул воздух. Встал и прошел по подмостью до конца. — Сколько радости недополучили люди оттого, что не готовы еще понимать большое, серьезное искусство? Сколько дряни, халтуры и пустозвонства обрушено было в разное время на ихние головы? Эх бы-ы, подразобраться-то… В деревне такая нужда нынче особенно. Это понятно. И это отрадно. Грустно только знаешь чего? Что за этим «разумным и вечным» надо подыматься и уходить с земли отцов и дедов. Понял?..

Нынешним летом у себя на родине, в сибирской деревне Сростки, в материнском доме, в перерыве перед очередной большой работой (о ней дойдет сказать время) Шукшин писал рассказы. Вот тут-то, пожалуй, самое место оговориться. Для кого я это сделаю — толком не знаю, но потребность в оговорке чувствую. Дело вот в чем: между собой, а мы с Шукшиным земляки и не первый год водим дружбу, называю я его Василием или, что чаще, Макарычем. Последнее мне даже больше нравится. Но вот сейчас, когда пишу про него, три раза назвал его Шукшиным и слышу — звучит это как-то казенно. Ей-богу! А за казенностью недолго и душу потерять… Оттого и желаю, самое время, воротиться к привычному. А почему оговариваюсь долго? — да потому — как-то раз написал про него эдак-то в «Литгазете», а после нет-нет да и доносилось: фамильярность… Все-таки заслуженный деятель и прочее… Мол, народ читает, и — блюди уважение — не на кухне с дружком толкуешь…