— А она что… — вдруг шмыгнул водитель, — вот так вот села, руки развела… — он отпустил баранку и показал, — рот раскрыла и — ой, говорит… Ой!.. Да как тоненько так заголосит… Ну, у меня тут в сердце как шилом кто… Не могу, памаешь, бабьего рева переносить. Ну никак не умею… Встал я и вышел. Думаю, завтра приду, и мы в загс с ей пойдем. Ты ведь про жись мою ничего не знаешь… Ведь это, если б нам до Парижа с тобой сейчас ехать, хватило бы рассказать, а то вон твоя Сретенка… Где тут тебя?
— Чуть подальше… Возле Колхозной площади. И простите, я так и не понял, какой же вас нюанс в этой истории смущает? По-моему, вы все правильно решили… Мне вот здесь, если можно, остановите?
«Волга» привалилась мягко к бордюру, напротив гастронома. Он был открыт…
— Нианс-то какой, говоришь? — Водитель достал папиросу и закурил.
— Я слушаю, Федор Михайлович… — подторопил его Михеев, нашаривая в кармане пиджака бумажник.
Водитель понял движение и положил свою руку на руку Михеева:
— Не надо… Не оскорбляй. Памаешь, браток… Неважный этот нианс получается…
— Так все-таки?..
— Намедни я лечкомиссию проходил… Ну и вот… На руке у меня вот здесь худую вещь обнаружили… Рак она называется.
Михеев замер… Он только сейчас всмотрелся в сухощавое, слегка удлиненное лицо водителя. На правой скуле его подрагивал крупный желвак… Подбритый висок заметно светлел сединой.
— Ты иди-иди, земляк. Будь здоров.
Михеев неловко, не зная, что и сказать, открыл дверцу и вылез из машины. Наклонился потом за портфелем…
— До свиданья, Федор Михайлович… Спасибо вам.
— Не за что… А до Парижа-то поедем?
— С удовольствием…
— Значит, поедем. Я в нем последние пятьдесят лет не бывал. Все, памаешь, некогда…
Михеев захлопнул дверцу, и «Волга», фыркнув дымком, мягко шаркнула по примороженному асфальту задними колесами.
После того как в аэропорту Орли объявили о восьмичасовой задержке на вылет в Москву, и суетливый, до чертиков надоевший Кряквину за эти десять дней поездки по Франции человечек, непонятно кем и когда призванный быть руководителем их группы, насморочным, крайне уставшим голоском провел очередное внеочередное совещание прямо вот здесь, в транзитном зале, всем сразу стало ясно, что разбредаться и удаляться друг от друга никому и никуда не следует, что дисциплина их, советских граждан, должна быть по-прежнему, как и впредь, на самой высокой «я бы сказал… («это ты бы так сказал», — раздраженно передразнил его про себя Кряквин) идейной высоте, товарищи. Я на вас надеюсь («надейся, надейся…»), вы меня, думаю, не подведете…» («тебя… ни за что…»). А сам («Поганец!») тут же куда-то исчез.
Кряквин еще с полчаса мрачно и без всякой охоты курил, поглядывая на огромное световое панно, рябое от беспрерывно меняющих названия рейсов букв; потом бесцельно бродил в разноязыкой, шаркающей толпе; еще раз, позевывая, поторчал возле рекламного автомобиля, медленно и зазывно вертящегося в хромированно-лаковых брызгах в центре зала, а потом решительно, не предупреждая никого из своих, скатился на эскалаторе вниз и вышел на свежий, пряно пропахший вечерним дождем, воздух. Задышал жадно и часто…
Вот уже вторые сутки висел над Парижем и его предместьями бесплотный, бисерно-искристый днем, а к ночи покалывающий лицо, льдистый мрак. По утрам и за второй половиной дня от него возникала в городских пространствах странная, мягко-сиреневая дымка. От него тяжелело, покрываясь седоватым налетом, слишком серьезное для здешнего климата драповое, на меховом подбое, пальто Кряквина. Это Варвара, жена, перезаботилась, насоветовав ему не выпендриваться в плащике, а лететь в Париж в зимнем. «Ну откуда ты знаешь, как там… Мало ли что. Не разваришься. Ведь не лето…» И ондатровую «шапень», как ее называл Кряквин, настырно всучила: «Иначе не пущу… Хоть убей…» А в ней-то и в Полярске голове было душновато, не то что здесь — чистая парилка… Кряквин по всей Франции то и дело снимал шапку, стряхивая с нее приставучую влажную сыпь, и подолгу таскал в руке, покуда под не холодным вроде бы сначала, но постоянным сейчас, в марте, парижском свежачком голова снова не зябла. Простудиться он, конечно, не боялся, на здоровьишко жаловаться не приходилось, но и идти к капиталистам покупать берет, как ему того мимоходом порекомендовал однажды на Эйфелевой башне их заполошный руководитель группы, товарищ Храмов, чихая при этом в громадный, со скатерть, платок, Кряквину уж и совсем не хотелось. До смерти не любил шататься по магазинам. «Переживем… — думалось ему, — все это химеры и фантомы…»