Он посмотрел себе на руку: было еще только двадцать минут восьмого. Значит, до вылета, если он состоится сразу после этой задержки, оставалось терпеть жуткую уйму времени. «Черт бы их побрал… гражвоздухофлоты!.. — чертыхался, докуривая сигарету, Кряквин. — Надо чего-нибудь сообразить… Ну, не пропадать же в этом Орли… За восемь-то часов здесь не то что штаны просидишь — цыплят можно выпарить… А не рвануть ли-ка нам, Алексей Егорович, втихаря до Парижа?.. А что? Идейка заманчивая… Пару часов погуляете там потихонечку… Развитие себе, так сказать, сделаете на самой высокой идейной высоте… Самостоятельность и инициатива прежде всего. А после назад, — добрый вечер, товарищ Храмов… Как оно, ничего? С ним за это время уж точно инфаркта не будет… Почихает и поруководит народом и без меня…»
Кряквин полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник. Прикинул наличие валютных возможностей и удовлетворенно шмыгнул носом: «Сто франков… гуляй не хочу…» Он весело отщелкнул пальцем окурок, проследив, как огонь, врезавшись в слякоть, коротко пшикнул и погас. «Вперед!» — приказал себе Кряквин и широко, уверенно зашагал через мокрую, блесткую от рекламного света аэропортовскую площадь к автобусным стоянкам.
Как раз собирался отваливать огромный, пестро расписанный какими-то призывами автобус типа «Икарус», только еще больше и роскошнее.
Кряквин подбежал к раскрытому сбоку окошку водителя и на пальцах спросил — сколько стоит проезд в этом сундуке до Парижа? Париж он назвал словом.
Водитель в берете и клетчатом кашне, толсто намотанном вокруг шеи, с обвислыми усами на смуглом, сухом лице понял сразу и, небрежно высунув в окно руку, трижды подряд сжал и разжал все пальцы на ней.
Кряквин, поморщившись, помотал головой и постучал себя по карману — «мол, не взойду, хозяин… Пятнадцать франков больно жирновато».
Водитель усмехнулся, выпрямил на руке два пальца к показал ими в сторону другой стоянки — «мол, вали, дорогой, во-он туда. Там подешевле…»
— О’кей, — сказал Кряквин и побежал в указанном направлении.
Здесь стоял, попыхивая выхлопной трубой, автобус поскромнее.
— Париж? — спросил Кряквин у водителя без усов и берета, входя в салон через открытую переднюю дверь.
Тот утвердительно сыпанул целой очередью горошистых слов, из которых Кряквин все-таки уловил что-то похожее на метро.
— Метро? — переспросил он на всякий случай.
Водитель кивнул и добавил:
— Данфер-Рошро…
— Годится, — сказал Кряквин, протягивая водителю пятифранковую купюру.
Взамен он получил билет, который с лязгом пробил в специальном компостере, — уже видел, как это делают при входе другие пассажиры, и сдачу — два франка шестьдесят сантимов никелевыми монетами.
— Сенкью вери мач, — сказал Кряквин и занял отличное место возле окна, забросив на багажную сетку свою ондатровую шапень.
В салоне было довольно уютно, светло и немного пассажиров. Приплясывала, создавая приятный, разымчивый настрой, легкая джазовая музыка. Дождь над Орли припустил посильнее, и замельтешили по стеклам косые, вздрагивающие расплывы.
Мало-мальский опыт заграничных поездок у Кряквина, конечно, имелся: в войну прошагал по Европе до самого Берлина, да и с той поры, как Михеев предложил ему стать вместо Родионова главным инженером комбината, довелось побывать в Швеции, Польше и Чехословакии.
Вот только с языком было плоховато: не знал Кряквин, кроме своего родного, других языков. Хотя вроде бы со словарем более или менее сносно читал по-английски. Обстоятельства заставили в свое время попотеть, когда пришлось готовиться к кандидатскому минимуму. Кое-как столкнул язык на «четверку». Так что элементарно, ну при особой нужде, мог он, конечно, рискнуть кое-что и спросить, и ответить даже на «инглиш», только уж больно не любил рисковать — откровенно стеснялся своего корявого, «маде ин Рязань», произношения.
Немота эта и глухота, естественно, мешали Кряквину полновесно воспринимать заграницу, делая его всякий раз неуклюжим и чересчур напряженным. Уставал он от себя и в Швеции, и в Польше, и в Чехословакии. Зато вот Париж и мимолетно, по большей части из окон увиденная им Франция, как ничто до этого, поразили его. Чем конкретно, он вряд ли сумел бы сформулировать точно, но скорее всего так и непонятой им до конца, какой-то удивительно легкой и безудержно свободной, заражающей всех открытостью во всем. Начиная с улыбок, с изящества движений, с манеры говорить серьезно о пустяках, с привычки чисто по-детски сопереживать то или иное между собой. Даже в преднамеренной гордости и задиристости французов, в их независимом и учтивом отчуждении друг от друга, — все равно, — проглядывала неуловимо заметная, подкупающая доступность.