Короток апрельский день в Полярске, обрывист. Часам к двум-трем пополудни разом мутнеет, меркнет округа, а затем, чуть подальше, и совсем потемки.
Ветра нет, хотя на весну и часты бывают здесь твердые, сухопутные штормы: рядышком ведь, рукой подать отсюда, если рука эта в сотни километров, зимняя, льдистая Балтика. Снег перестал. Горят огни. Пиковый час собирает на автобусных стоянках шумливые людские скопища. Их пополняют и пополняют бегучие, разлапистые чешские «Татры», по-местному «пингвины», что подвозят в своих крытых кузовах горняков, отработавших дневную смену на высокогорном руднике.
Центр городка объединяет на небольшом в общем-то пятачке почти все самое главное: почтамт, рынок, где торгуют помимо прочего морошкой, клюквой, солеными грибами, битыми в тундре куропатками, пром- и продмагазины, ресторан тут же, универмаг, школа, а за сквером с его уснувшим до лета фонтаном, за прогнутой овально гостиницей в четыре этажа, на холме, что понизу оброс новыми, крупнопанельными близнецами, всегда по-праздничному проявлен электричеством тяжелый и, что называется, с излишествами, Дворец культуры. К нему уводит забитая снегом лестница, а по ней, как с горы, посвечивая себе фонариком, скатывается гомонливая ребятня.
С холма Полярск и красив по-своему, и еще что-то такое, что не сразу поддается точному определению, потому как вначале это «еще что-то такое» лишь неясно и смутно ощущается, а уж потом и проступает наружу странным и несовместимым будто никак с таким шумным понятием — город — открытием: одинок Полярск вроде…
Горы, изгибаясь по окружности, как бы не сомкнутыми до конца ладонями — пальцы к пальцам — хранят посередке долинку — донышко. Ригельные складки, морщинистые и угрюмые, возносятся в звездную высь, а внизу, на донышке, словно сквозь накомарник мелкий-мелкий, и просматривается весь Полярск с его огнями, дымами над фабричными кровлями, гудками на рудовозных подъездах. И ничего уже как бы нету за ним — ни справа, ни слева, ни спереди, ни сзади: и горы, и звезды, и темнота только вокруг… Вот отчего, наверно, и приходит откуда-то изнутри потом это странное ощущение городского одиночества.
Вечерний час в Полярске суетен и многодвижен…
Кряквин зашел за братом в гостиницу прямо из управления. Близко это совсем, метров триста или четыреста по центральной улице города, носящей имя самого первого директора комбината, что накрепко запомнился Полярску своими кипучими делами еще с тридцатых годов. Многое мог совершить тот самый первый директор, да не много успел.
Войдя в гостиницу, Кряквин поздоровался со знакомой администраторшей, покрутил носом, что-то невкусно сгорело в столовой, размещающейся в соседнем крыле, со входом в нее из гостиничного, нижнеэтажного холла, и стал не спеша подниматься по каменной лестнице.
Ондатровая пушистая шапка и смахивающая на летнюю куртка с «молниями» омолаживали Кряквина. К тому же и белый шерстяной шарф под подбородком да портфель — ну студент и студент…
Кряквин поднимался задумавшись, весь в себе, день прошел муторный, хлопотливый, с совещаниями, звонками, поездками, — оттого, когда он чуть не натолкнулся на стоящего перед ним человека, не враз сообразил, кто это перед ним.
— Приветствую вас, Алексей Егорович, — мягко сказал ему высокий, стройный, весьма приятной наружности седоватый мужчина в отлично сшитом костюме. В визитном кармашке пиджака — треугольный выступ платка в тон галстуку. От близкого его дыхания на Кряквина пахнуло винным…
— А-а… Илья Митрофанович. Привет. Не узнал… Долго жить будешь.
Утешев, бывший начальник отдела труда и заработной платы комбината, а ныне руководящий таким же отделом, только на Верхнем руднике у Беспятого, улыбнулся сухим, сильно изморщенным лицом:
— Что вы говорите?
Кряквин вспомнил, что Утешев глуховат, и повторил громче:
— Привет, говорю, Илья Митрофанович. Чего здесь потеряли?
— Слышу, слышу, — сказал Утешев. — Живу.
— Как… живешь? — не понял Кряквин.
— Да так… — усмехнулся Утешев. — Ночлег, ночлег… Мне издавна знакома твоя приятная разымчивость в крови… Хозяйка спит, и свежая солома примята… В общем, по Есенину. Помните? — Утешев достал из кармана длинный янтарный мундштук, затем сигарету с фильтром и начал вставлять ее в мундштучное дульце, помогая обрезанными по вторую фалангу пальцами правой руки.
Кряквин внимательно пронаблюдал за его сосредоточившимся, все еще хранящим летний загар лицом и движениями изувеченной руки.
— Честно говоря, ни хрена не понял, Илья Митрофаныч. Но чувствую — за стишками что-то да есть. Может, неприятности какие, а?