Выбрать главу

Она первой пришла в сознание и на третью неделю, когда сняли гипс, смогла встать с постели. Первое, что она сделала, — пошла взглянуть на Лукича. Ей разрешили посмотреть на него только от двери; он лежал с закрытыми глазами, на лице, со всех сторон замотанном бинтами, торчал вверх его горбатый нос, желтый и почти прозрачный. Он не шевелился и, казалось, не дышал; над головой у него, на металлических крюках, висели баллоны с растворами, а сбоку от кровати — сифон с кислородом. Затем она навещала Лукича каждый день; сотрудники консульства договорились о том, что она останется в больнице до тех пор, пока Лукич не оправится настолько, что его можно будет транспортировать самолетом в Белград, и будет его сопровождать. «Если все пойдет нормально, я думаю, мы сможем его отпустить через десять-пятнадцать дней, — сказал ей молодой, весьма любезный доктор, когда она его об этом спросила. — К счастью, у него оказалось крепкое сердце, — сказал он, поглядывая на нее с нескрываемой симпатией и не догадываясь о том, что она могла быть для Лукича не только случайной спутницей; но все же, заметив тень, пробежавшую по ее лицу, нашел нужным добавить: — Но, к сожалению, знаете ли, он после всего случившегося уже не будет таким, каким был раньше».

Она это знала. Сестры ей сказали, да она и сама видела. У него была частично раздроблена лобная кость, и видно было, как под молодой кожей пульсирует мозг. Был поврежден один глаз, который, видимо, придется удалить. Пострадали и шейные позвонки, и шея была окружена своего рода арматурой, позволявшей ему держать голову прямо. Но хуже всего было то, что обе ноги остались парализованными, они висели, как мертвые. Он стал абсолютным инвалидом, который будет вынужден проводить остаток жизни в постели или на кресле с колесиками, неспособный поднести к губам стакан воды.

Она и сама иногда за ним ухаживала, похожая на няню в своем больничном халате. Он лежал навзничь, следя одним глазом за тем, как она движется по палате, подавая ей немые знаки рукой или обращаясь к ней с короткими, едва слышными словами, тем более что ему особенно трудно было говорить в этом распростертом положении. Дня за два — за три до отправки в Белград его подняли с постели и поместили на передвижное кресло с большими колесами и с высокой спинкой. Лоб и глаз были закрыты повязкой, подбородок подпирал, как крахмальный воротник, белый гипс, неподвижные ноги прикрыты легким одеялом. Одни только руки остались на свободе и лежали на высоких колесах, точно он сидел на престоле.

День был ясный, небо голубое, воздух прозрачный и чистый, свежий от выпавшего за ночь дождя. Лукича вывезли на просторную, защищенную от солнца широким тентом веранду, откуда он мог впервые увидеть окрестности, после больничной палаты показавшиеся ему огромными, как мир. Некоторое время он молчал, ошеломленный открывшимся простором и опьяненный воздухом. Внизу, рассыпанные в зелени садов, под средиземноморским солнцем, краснели крышами дома, белели стены официальных учреждений, поблескивали стекла автомобилей, мчавшихся по улицам, а дальше тянулась безграничная поверхность моря, за горизонтом терявшегося в тумане.

Они не разговаривали. Только ощущали присутствие друг друга. Он знал, что Милена рядом с ним, и слышал, как сестра вышла, оставив их вдвоем. Некоторое время он сидел неподвижно, повернутый к ней здоровой половиной лица. Он снял с колеса левую руку, нащупал на ручке кресла Миленину кисть и прикрыл ее своей ладонью, большой и широкой. Из единственного здорового глаза медленно выкатилась и поползла по щеке слеза, крупная, светлая. Он сжимал ее руку, и она могла слышать, как он прерывающимся голосом, тихо, но достаточно ясно говорит ей слова утешения по поводу того, что с ними произошло, и всего, что случилось неприятного за время их связи, и просит прощения за все, что было во время неудачной поездки в Ливан.

— Ничего, ничего, — говорил он. — Не бойся, Мила. Все будет хорошо, Мила. Несчастье связало нас навсегда, и теперь мы никогда не расстанемся.

Она не ответила, не убрала руки. Тихая, неподвижная, она смотрела куда-то вниз, на стену, окружавшую парк, и на широко распахнутые ворота госпиталя. Госпиталь был военно-морской, и в воротах рядом с часовыми стояли, разговаривая, два молодых моряка в светлой летней морской форме и синих офицерских фуражках. Откуда-то по дорожке к ограде выбежал мальчик в коротких брючках и в белой матроске, катя перед собой большой деревянный обруч. За ним торопилась, толкая детскую коляску, молодая грудастая бонна в узком темно-синем платье, под которым рельефно выделялись ее формы. Офицеры на минуту прервали разговор и, не отрывая от нее глаз, оба легонько повернулись в ее сторону всем корпусом и проводили ее взглядом, пока она не исчезла из виду. Тогда они продолжили разговор, потом вдруг быстро и одновременно одернули мундиры, застыли на месте и резко, по-солдатски, отдали честь. В ворота въехал легковой автомобиль с каким-то высшим военным начальством. Он проехал в круглый госпитальный двор и исчез из виду где-то внизу, у самого здания. Милене Брун, наблюдавшей эту сцену в промежутке между двумя столбами ворот, отделявших госпиталь от остального мира, показалось, что перед ней на экране прошел эпизод какого-то фильма, а с ним — краткая история чьей-то жизни.