Почему я создан таким, каков я есть? Я сделал то, что призван был сделать, и люди оттолкнули меня, как врага. Раз в толпе нет для меня места, я ухожу.
А теперь о том, что я имею вам сказать.
В моей комнате на изголовье постели найдут беспорядочную груду бумаг и пергаментов. Выглядят они старыми, хотя исписаны совсем недавно: пропылены они умышленно, а стихи сочинены мною, потому что монах Раули — это я. Я встревожил его прах, воссоздал и облек плотью его скелет, вдохнул в него душу, облек его в рясу; он сложил руки и запел.
Он запел, как Оссиан. Он сложил «Битву при Гастингсе», трагедию «Элла», баллады «Милосердие», которой вы убаюкиваете своих детей, и «Сэр Уильям Каннинг», которая вам так понравилась, трагедию «Годвин», поэму «Турнир» и старинные «Эклоги» времен Генриха Второго.
Труд, потраченный мною за четыре года на то, чтобы выучиться языку пятнадцатого века, на который монах Раули якобы перевел стихи монаха Тургота, жившего в десятом веке, отнял бы у этого вымышленного поэта все восемьдесят лет его жизни. Я превратил свою комнату в монастырскую келью, благословил и освятил свою жизнь и мысль, надвинул на глаза иноческий клобук и погасил для них светочи нашего столетия, смирил свое сердце, омыл его в купели католической религии, стал писать на полусак-сонском-полуфранцузском наречии, как писал король Гарольд герцогу Вильгельму, и, словно святую угодницу, поместил свою духовную музу в раку.
Кое-кто из узревших ее помолился перед ней и прошел мимо, иные посмеялись, многие обрушились на меня с бранью, и все без исключения топтали меня ногами. Я надеялся, что иллюзия вымышленного имени станет всего лишь покровом на моем лице; я чувствую, что она стала для меня саваном.
О мой прекрасный, нежный и благоразумный друг, гостеприимно приютивший меня! Поверите ли вы, что мне не удалось повалить призрачное изваяние Раули, сотворенное моими же руками? Эта каменная статуя рухнула сама и убила меня. И знаете как?
О кроткая, простодушная Китти Белл! Знакома ли вам порода людей с пустым сердцем, глазами как микроскопы и когтистыми лапами? Точно обитатели муравейника, они толкаются, суетятся, скопом накидываются на любую, даже самую неприметную книгу, гложут ее, буравят, дырявят, словом, истачивают быстрей и глубже, чем бич библиотек — книжный червь. Ничто не трогает и не вдохновляет это живучее племя; неистребимое, всеистребляющее, холоднокровное, как гадюки или жабы, оно отчетливо различает все три пятна на солнце, но не замечает его лучей; оно немедленно выискивает у вас слабое место, набрасывается на него, постоянно копается в ранах, которые само наносит, в слезах и крови, исторгнутых им у вас; вечно язвительное и вечно неуязвимое, оно защищено от ответных ударов своей ничтожностью, низостью, увертливостью, гибкостью и коварством. Оно ранит в сердце тех, на кого нападает, подобно бесчисленным зеленым насекомым, тучи которых сеет на своем пути азиатская чума; то, что поражено им, высыхает на корню, разлагается изнутри и рассыпается от первого же прикосновения или порыва ветра.
Увидев, что у некоторых возвышенных умов ходят по рукам пергаменты с плодами моих ночных бдений — а лорд Чэтем, лорд Норт, сэр Уильям Дрейпер, судья Блэкстоун и другие прославленные люди считают монаха Раули ровней Гомеру,— вышепомя-нутое племя поторопилось уверовать в подлинность измышленного мною поэта. Сперва я полагал, что мне будет нетрудно доказать свое авторство, и за одно утро сочинил несколько стихотворений, еще более старинных по слогу, нежели прежние. Но их отвергли, так и не воздав мне должное за те, что я уже напечатал. Больше того: все сделанное мною было разом предано забвению; поэт, живой или мертвый — не важно, был отринут важными персонами, чей жест или слово определяют судьбы Великобритании; остальные просто не осмелились меня прочесть. Это произойдет, но лишь когда меня не будет, а ждать мне осталось мало: я сделал свое дело.
«Othello’s occupation’s gone»15.
Мне сказали, что я наделен терпением и фантазией, но посоветовали сохранить первый из этих светильников и задуть второй. «Yn-ne Heav’n Godd’s mercie synge!» («Да воздаст им бог за их прегрешение!»),— отвечаю я словами Раули. Эти люди разом погасили оба. Я подчинился, потому что сидел без хлеба, а мне ведь надо что-то посылать и в Бристоль: мать моя очень стара и ненамного переживет меня. Я попробовал заняться счетной работой, но не справился: я оказался в положении человека, который вошел со света в темную пещеру — он слишком широко шагает й потому падает. Из этого заключили, что я вообще не умею ходить, и объявили, что я неспособен к полезному труду. Я ответил: «Вы правы» — и от всех отдалился.
Сегодня я ушел из дома (мне следовало бы сказать: «из вашего дома») раньше обычного, хотя собирался дождаться там мистера Бекфорда: по слухам, он щедрый благотворитель; я обратился к нему с письмом, и он предупредил, что посетит меня. Но мне недостает смелости лично просить о покровительстве. Если я соберусь с духом — вернусь домой. Утро я пробродил по берегу Темзы. Сейчас ноябрь, пора тумана. Сегодня он расстилается за окнами, как саван. Я раз десять прошел мимо вашей двери, смотрел на вас, не замеченный вами, я долго стоял, как нищий, прижавшись лбом к витрине. Я чувствовал, как холод пронизывает и сковывает мои члены, и надеялся, что смерть унесет меня, как унесла на моих глазах столько других бедняков, но, увы, мое хилое тело наделено неистребимой живучестью. Я в последний раз любовался вами, но не зашел поговорить из боязни увидеть слезы на ваших глазах: по слабости своей я все еще думаю, что моя решимость дрогнет, если я увижу, как вы плачете.
Оставляю вам все свои книги, пергаменты и бумаги, а взамен прошу позаботиться о пропитании для моей матери: посылать ей вспомоществование вам придется недолго.
Вот первые страницы, которые мне удалось написать со спокойной душой. Люди не знают, какой внутренний мир нисходит на того, кто решил навсегда опочить. Кажется, будто вечность заранее дает почувствовать себя, словно те восточные страны, благоухание которых вдыхаешь задолго до того, как нога ступит на их землю.
Томас Чаттертон».
16.
Где драма весьма прискорбным, на взгляд некоторых почтенных читателей, образом прерывается в угоду учености
— Дочитав это длинное письмо, сильно утомившее мое зрение и голову, потому что оно было написано мелким почерком и изобиловало лишними «у» и «е» из-за привычки Чаттертона писать по-староанглийски, я вернул его удрученной Китти. Она по-прежнему сидела, облокотясь на прилавок, ее мечтательная головка на длинной гибкой шее склонилась на плечо, а локти, опиравшиеся о белый мрамор, отражались в нем, равно как очаровательный бюст. Она напомнила мне гравюрку, изображающую Софи Уэстерн, многотерпеливую возлюбленную Тома Джонса, и когда-то виденную мной в Дувре у...
— Ба, да вы по-прежнему ее сравниваете! — перебил Стелло.— Но на что мне эти миниатюры с портретами ваших персонажей? Поверьте, человек с воображением довольствуется простым наброском; один штрих, если он меток, стоит, по мне, целой кучи деталей, а вы, доктор, если вас не остановить, начнете, пожалуй, уточнять, на какой мануфактуре был изготовлен шелк, пошедший на банты для башмачков героини. Порочная манера повествования, распространяющаяся, к сожалению, с ужасной быстротой!