Такой вот человек во всем своем великолепии медленно и с трудом выбрался из кареты.
Пока он вылезал, Китти Белл с помощью дюжины английских слов поведала мне, что мистер Чаттертон никогда бы не впал в отчаяние, если бы этот человек, последняя его надежда, пообещав приехать, не задержался.
— Сказать столько дюжиной слов? — усомнился Стелло.— «Какойу однако, изумительный язык у турок!»
— Китти добавила еще полдюжины слов — и ни единого больше,— продолжал доктор.— Она, мол, уверена, что мистер Чаттертон объявится вслед за лорд-мэром.
Действительно, пока два лакея вздымали по обе стороны подножки толстые смолистые факелы, умножавшие очарование тумана черным дымом и мерзкой вонью, а мистер Бекфорд вплывал в лавку, ежедневный фантом, бледная темноглазая тень, скользнул вдоль витрины и вошел следом за лорд-мэром. Я увидел Чат-тертона и жадно вперил в него глаза.
Да, восемнадцать лет, самое большее восемнадцать! Каштановые без пудры волосы, ниспадающие на уши, профиль юного лакедемонянина, высокий обширный лоб, огромные, запавшие, проницательные и пронзительные черные глаза, выступающий подбородок, крупные, неспособные, казалось, улыбаться губы. Он шел ровным шагом, держа шляпу под мышкой и не сводя пламен-
ного взора с Китти, закрывшей руками свое прекрасное лицо. Чат-тертон был с ног до головы в черном; черный сюртук в обтяжку, застегнутый на все пуговицы до самого шейного платка, придавал ему вид не то военного, не то священника. Я нашел, что он безупречно сложен и на диво строен. Оба мальчика повисли на нем — они, видимо, давно привыкли к его доброте. На ходу он поглаживал их по голове, но смотрел в сторону. Потом он с достоинством поклонился мистеру Бекфорду, который подал ему руку, сжав пальцы так, как будто был не прочь вырвать у него плечо вместе с лопаткой. Оба удивленно воззрились друг на друга.
Китти Белл из-за прилавка робко заметила Чаттертону, что уже не надеялась его увидеть. Он не ответил — то ли не расслышал, что ли не захотел слышать.
Несколько мужчин и женщин, находившихся в лавке, сначала ели и разговаривали с полным безразличием. Вскоре, однако, они приблизились и обступили мистера Бекфорда, который с грубоватостью, свойственной толстым краснолицым мужчинам, заговорил громогласным тоном покровителя. Голоса постепенно смолкли, стихии и те словно замерли, как выражаетесь в своем кругу вы, поэты, и даже свет стал особенно ярким, потому что Китти Белл, до слез обрадованная тем, что важная особа впервые протянула руку Чаттертону, зажгла все лампы. Слышен был только слабый хруст, производимый челюстями нескольких анг-личаночек, которые, выпростав ручки из меховых муфт, брали с прилавка миндальные пирожные, cracknels1, plumbuns2 и ели их.
Мистер Бекфорд сказал примерно следующее:
— Я недаром лорд-мэр, юноша: я знаю, каково бедным молодым людям, мой мальчик. Вчера вы принесли мне свои стихи, сегодня я возвращаю их вам, мой сын. Надеюсь, я не замешкался, а? Я самолично приехал взглянуть, как вы тут устроились, и сделать вам одно предложеньице, которое наверняка вам понравится. Но для начала заберите у меня все это.
1 Сухое печенье (англ.).
2 Булочки с изюмом (англ.).
Здесь досточтимый мистер Бекфорд взял у лакея пачку рукописей, отдал их Чаттертону и тяжело опустился на стул, выставив напоказ свои телеса. Чаттертон все с той же серьезностью принял пергаменты и бумаги и сунул их под мышку, не сводя горящих глаз с толстого лорд-мэра.
— Нет человека, который, подобно вам, не рифмоплетствовал бы в молодости,— продолжал великодушный мистер Бекфорд.— Это... э-э... нравится хорошеньким женщинам. Это... э-э... свойственно вашему возрасту, юноша. Молодые леди любят стишки. Не правда ли, моя красавица?
И, протянув руку через прилавок, он попытался потрепать Китти Белл по подбородку. Китти отодвинулась вместе с креслом и в ужасе взглянула на Чаттертона, словно ожидая вспышки гнева — вы же знаете, что писали о характере этого молодого человека: «Не was violent and impetuous to a strange degree»1.
— В дни моей весны я баловался тем же, чем вы теперь,— с гордостью добавил толстый мистер Бекфорд,— и ни Литтлтон, ни Свифт, ни Уилкс не сочиняли милым дамам стихов игривей и галантней, чем мои. Но даже в ваши годы я был достаточно умен, чтобы посвящать музам лишь часы досуга, и для меня еще не наступило лето, как я уже целиком отдался делам, а к осени жизни они созрели, и ныне, ее зимой, я пожинаю сладкие плоды.
Здесь элегантный мистер Бекфорд не удержался и обвел окружающих взглядом, надеясь прочесть в их глазах удовлетворение, доставленное им непринужденностью его слога и свежестью образов.
«Дела, созревшие к осени жизни», по-видимому, произвели на двух находившихся в лавке духовных лиц — квакера в черном и епископа в красном — столь же глубокое впечатление, какое производят с нашей трибуны в 1832 году речи добрых стареньких генералов del signor Buonaparte29 30, которые языком гуманитарных классов коллежа требуют отдать им наших сыновей и внуков, дабы формировать новые великие армии и во главе их доказывать, что за семнадцать лет, истраченных на виноторговлю и ведение кассовых книг, славные ветераны не разучились проигрывать сражения, как делали это, когда с ними не было их легендарного повелителя.
Подкупив аудиторию смесью добродушия, достоинства и бесцеремонности, честный мистер Бекфорд взял более серьезный тон:
— Я говорил о вас, мой друг, ибо намерен вытащить вас оттуда, где вы увязли. Вот уже год ни одно обращение к лорд-мэру не остается без ответа. Я знаю, что вы не сделали в жизни ничего путного, кроме ваших проклятых стишков, написанных на непонятном английском языке и не слишком удачных, даже если предположить, что их все-таки можно понять. Как видите, я с вами по-отечески откровенен. Пусть даже ваши стихи прекрасны — кому они нужны? Кому, спрашиваю я вас?
Чаттертон оставался неподвижен, как статуя. Семь-восемь слушателей скромно соблюдали молчание, но глаза их выражали явное одобрение последним словам лорд-мэра, а улыбка как бы вопрошала: действительно, кому?
Благотворитель продолжал:
— Истинный англичанин, желающий быть полезен своей стране, должен избрать себе занятие, которое выведет его на достойную и выгодную стезю. Объясните-ка, юноша, в чем, по-вашему, состоит ваш долг.
И он с наставительной миной откинулся на стуле.
Тут я услышал глухой смиренный голос Чаттертона, который, отрывисто выговаривая слова и останавливаясь после каждой фразы, так ответил на необычный вопрос:
— Англия — корабль. Наш остров даже очертаниями напоминает корабль: он как бы стоит на якоре в море, носом к северу, и сторожит континент. Англия непрерывно извергает из своего лона суда, построенные по ее подобию и представляющие ее во всех концах света. Но наше место — на борту главного корабля. Король, лорды, палата общин стоят у флага, штурвала, компаса, а мы, прочие, тянем снасти, взбегаем на мачты, ставим паруса, заряжаем орудия; мы — экипаж, и никто из нас не лишний на нашем славном корабле.
— Well, very well! — вскричал толстяк Бекфорд.— Недурно, очень недурно, мой милый! Вы отлично изобразили наше благословенное отечество. «Rule, Britannia!»31 — пропел он негромко начало патриотической песни.— Но ловлю вас на ваших же словах. Какого черта поэту делать на корабле?
Чаттертон и теперь не шелохнулся. Он был неподвижен, как человек, поглощенный мыслью, работа которой ни на миг не прерывается и которая, как тень, безотлучно следует за ним. Он только уставился в потолок и молвил:
— Поэт читает по звездам путь, указуемый нам перстом господним.
Я непроизвольно вскочил, бросился к нему и пожал его руку. Я чувствовал, что проникаюсь симпатией к этой молодой горячей натуре, экзальтированной и восторженной, как ваша.