Выбрать главу

Потом разнеслось: «Большая петиция якобинцев Конвенту в защиту народа».

Порой целая улица бог весть почему пускалась бежать и пустела, словно выметенная ветром. Дети падали, женщины голосили, ставни лавок захлопывались, и на некоторое время воцарялась тишина, после чего все смешивалось в новом смятении.

Солнце, как перед грозой, было окутано дымкой. Жара стояла нестерпимая. Я кружил вокруг своего дома на площади Революции и вдруг неожиданно сообразил, что после двух ночей отсутствия меня будут искать где угодно, только не там. Я проскользнул под аркой и вошел. Все двери были распахнуты, все привратники — на улице. Незамеченный, я поднялся к себе и застал все в том же виде, в каком оставил: книги разбросаны и чуть запылены, окна открыты. Я встал у того из них, что выходило на площадь, и перевел дух.

Я задумчиво смотрел на безысходно унылое и всевластное Тюильри с его зелеными каштанами, смотрел поверх этого длинного здания на длинной террасе Фейянов на побелевшие от пыли деревья Елисейских полей. Площадь была черна от людских голов, а на середине ее, один против другого, высились два деревянных монумента: статуя Свободы и гильотина.

Вечер был душный. Чем глубже солнце за деревьями погружалось в тяжелую синюю тучу, тем ярче озарялись красные колпаки и черные шляпы его косыми бликами — печальными огнями, придававшими взволнованной толпе сходство с предштормовым морем, испещренным лужами кровавого закатного света.

Смутные голоса доносились теперь до моих окон, расположенных под самой крышей, лишь как нечленораздельный гул океанских валов, и дальние раскаты грома усугубляли эту мрачную иллюзию. Вдруг шум чудовищно усилился, и я увидел, как головы и плечи повернулись к недоступным моему взору бульварам. Со стороны их приближалось что-то, вызывавшее крики и свист, толкотню и свалку. Как я ни высовывался из окна, разглядеть ничего не удавалось, а крики не утихали. Непреодолимое желание видеть заставило меня забыть, в каком я положении; я уже собрался выйти, но услышал на лестнице перебранку и поскорее затворил дверь. Какие-то люди порывались подняться ко мне, привратник же, убежденный, что меня нет, доказывал, демонстрируя оба ключа, что я больше не живу дома. Вмешались два новых голоса, подтвердившие, что это правда — лишь час назад мою квартиру хорошенько переворошили. Я удачно выбрал момент для возвращения! Пришельцы нехотя удалились. По их ругани я догадался, откуда они. Мне поневоле пришлось уныло вернуться к окну: я был пленником в собственном доме.

Шум с каждой минутой становился оглушительней, но тут с площади, как орудийный выстрел, перекрывающий жаркую перестрелку, донесся звук еще более могучий. Волна вооруженных пиками людей набежала на залившее площадь бескрайное море безоружного народа, и я наконец увидел, что вызвало зловещее смятение.

Это была телега, но телега, выкрашенная в красный цвет и нагруженная восемьюдесятью живыми телами. Жертвы стояли, тесно прижавшись друг к другу. Люди всех ростов и возрастов были связаны, как сноп. Головы у всех были обнажены, и я видел седые кудри, лысины и белокурые головки, еле доходившие соседям до талии, белые платьица и крестьян, офицеров, священников, буржуа; я заметил даже двух матерей, державших у груди и кормивших своих младенцев до самого конца, словно для того, чтобы отдать им все свое молоко, кровь и жизнь, которую у них готовились отнять. Я уже говорил, что называлось это очередной партией.

Груз был так тяжел, что три лошади с трудом тащили его. К тому же — ив этом заключалась причина шума — народ с горестными стенаниями на каждом шагу останавливал телегу. Лошади пятились, повозка как бы подвергалась осаде, и осужденные, через головы конвоиров, протягивали руки к друзьям.

Все это напоминало чересчур переполненную шлюпку, которая вот-вот опрокинется и которую пытаются спасти с берега. Едва жандармы трогались с места, народ издавал тысячеустый вопль, грудью и плечами оттеснял кортеж назад и, воздвигая на его пути свое запоздалое грозное вето, разражался долгим нарастающим неразборчивым ревом, который несся с Сены, с мостов, набережных, улиц, с деревьев, с тумб и мостовых: «Нет! Нет! Нет!»

При каждом новом набеге этого гигантского людского прибоя телегу качало на колесах, как корабль на якорях, и почти приподнимало со всем ее грузом. Я страстно надеялся, что ее опрокинут. Сердце у меня неистово стучало. Опьяненный и оглушенный величественной картиной, я чуть не вываливался из окна. Я не дышал, не жил: душа моя переселилась в глаза.

Я был так наэлектризован величественным зрелищем, что мне чудилось, будто актерами в нем выступают небо и земля. Время от времени в туче, как сигнал, вспыхивала зарница. Черный фасад Тюильри становился кроваво-красным, оба исполинских квадрата деревьев, словно охваченные ужасом, запрокидывались назад, народ стенал, и, вторя его гневному голосу, в небе мрачно грохотал новый раскат.

Тени начали сгущаться, но пока что гроза опережала ночь. Сухая пыль, взметнувшаяся над головами, то и дело закрывала от меня происходящее. Тем не менее я не в силах был отвести глаза от покачивавшейся телеги. С высоты я простирал к ней руки и заклинал народ неслышными ему криками. Я взывал: «Смелей!» — и тут же смотрел, не пришло ли небо на помощь.

«Еще три дня! — надрывался я.— Еще три дня, о провидение, судьба, вовеки неведомые силы, господь и духи, предвечные наши владыки! Если вы внемлете мне, задержите все на три дня!»

Телега продвигалась медленно, шаг за шагом; ее останавливали, встряхивали, но она все-таки продвигалась. Со всех сторон к ней стягивались войска. Между гильотиной и статуей Свободы сверкали ряды штыков. Казалось, там и находится тихая гавань, где поджидают шлюпку. Народ, уставший от крови, роптал сильнее, чем вначале, но действовал менее энергично. Я дрожал, зубы у меня стучали.

Глазами я видел картину в целом; чтобы рассмотреть подробности, вооружился подзорной трубой. Телега уже заметно удалилась от меня. Тем не менее я разглядел в ней человека в сером фраке, с руками за спиной. Были они связаны или нет — не знаю, но в том, что это Андре Шенье, я не сомневался. Повозка снова остановилась. Вокруг нее закипела схватка. Я увидел, как на помост гильотины взошел человек в красном колпаке и установил на место корзину.

Зрение у меня помутилось. Я опустил подзорную трубу, протер окуляр и глаза.

По мере того как менялось место схватки, менялся и вид площади. Каждый шаг, который удавалось сделать лошадям, народ расценивал как свое поражение. Крики становились менее яростными и более жалобными. Однако толпа мешала процессии еще больше, чем раньше: утрачивая решительность, она становилась все многочисленней и плотней.

Я снова взял подзорную трубу и увидел несчастных осужденных, возвышавшихся во весь рост над толпой. В эту минуту я мог бы их пересчитать. Женщин я не знал ни одной. Я различил среди них бедных крестьянок, но не нашел тех, кого боялся обнаружить. Мужчин я видел в Сен-Лазаре. Андре, поглядывая на садящееся солнце, что-то говорил. Душа моя слилась с его душой, глаза издали следили за движением его губ, а уста декламировали вслух его последние стихи:

«Как лес и дол живит последний вздох зефира На грани между днем и тьмой,

У эшафота я опять касаюсь лиры.

Чей там черед? Быть может, мой?»

Вдруг он сделал резкое движение, что вынудило меня опустить трубу и посмотреть невооруженным глазом на площадь, где больше не слышалось криков.

Толпа неожиданно начала отступать.

Запруженные народом набережные быстро пустели. Масса распадалась на группы, группы — на кучки, кучки — на отдельных беглецов. Края площади заволокло пылью: люди спасались кто куда. Женщины прикрывали подолами голову себе и детям. Гнев потух. Пошел дождь.

Кто знает Париж — тот меня поймет. Я это видел тогда, видел потом в серьезных и важных случаях. Оглушительным крикам, брани, долгим проклятьям пришли на смену жалобное хныканье, чем-то напоминавшее безрадостное прощанье, да протяжные и редкие восклицания, выражавшие своими низкими, заунывными и долгими звуками отказ от борьбы и признание собственного бессилия. Униженная нация согнула шею и бежала, как стадо.

Толкались лишь те, кто хотел видеть или удрать. Помешать не хотел никто. Палачи воспользовались минутой. Море успокоилось, и гнусный плашкоут вошел в гавань. Гильотина взметнула ввысь свой нож.