Она и сама опешила от своих слов: что это на нее нашло — на мужа роптать! Или правда это, что плакала она из-за его отлучек? Или ей не было хорошо с ним?
— Жаловаться мне не приходится, жили мы хорошо, — добавила она, неожиданно для себя ощущая сейчас какой-то привкус скуки в их тогдашней жизни. Вечно эта старуха с надутой физиономией, вечно ее брань, попреки, что Шандор не занимается хозяйством, ему бы только старосту на выборах сковырнуть да на охоту закатиться. А она — между двух жерновов… Сейчас ей совсем не шли на память их былые шутки-игры на чердаке, о которых так хорошо вспоминалось зимой, когда она грезила о минувшей любви. Она видела перед собой каменный склеп, и ей казалось, что и тогда они жили в таком же точно склепе.
— Он был хороший человек, только очень уж своенравный, — задумчиво продолжала она, глядя на пятки Кизелы, которая семенила впереди по кладбищенской тропке, и отводя вытянутой рукой откачнувшуюся ветку. — Помню — мы тогда еще, может, месяца два как были женаты, — пошли мы с ним в воскресенье вдвоем на виноградник. Лозу обрезать, гусениц уничтожать на деревьях — это он любил. Обычно не очень утруждал себя работой, но в саду все у него как-то спорилось, он за подвальчиком целый питомник развел. И был у него состав какой-то, которым он тлю на абрикосах уничтожал. Велел он мне бутыль с тем составом положить в сумку, в которой я обед несла. Да вот она, эта сумка, та самая. А я забыла. Пришли мы, а он и спрашивает, где бутыль. А мне стыдно сказать, что дома забыла. «Уж не хотите ли вы, говорю, тлю сейчас уничтожать? Тогда ко мне не прикасайтесь!» — «Это, говорит, не тебе решать, когда мне до тебя касаться. Где бутыль?» — «Дома забыла». — «Нарочно?» А у самого глаза уже искры мечут. «Нарочно». — «Тогда иди обратно и принеси. Да живо. Чтоб к обеду здесь была». А вы же знаете, сколько от виноградников до Ковачей. Ну, я ведь тоже за словом в карман не полезу. «Сами, говорю, идите». А он ка-ак заорет: «Не пойдешь, значит?!» — так заорал, что я все-таки пошла, конечно, а дома еще свекровь высмеяла — дура ты, дескать, дурой. Вот такой он был нравный. Это и Шанике передалось, помните ведь, как он иногда упрямился.
Они вышли на расчищенный участок нового кладбища. Среди нескольких заброшенных могил возвышался целый холм цветов — могила Шаники. Жофи купила и соседнее место, чтобы привольней было цветам. Прохожего удивила бы столь просторная могила трехлетнего ребенка; Шаника лежал в ней, как лежит заспавшийся малыш на двуспальной кровати родителей. Возле креста стояли два розовых кустика, справа и слева — пеларгония, жасмин, а по краю — желто-лиловая полоска фиалок. На цветах жужжали жирные шмели, на поперечине креста сидела бабочка со сложенными крылышками — словно лист, поставленный на ребро.
— Чудесная могилка, — сказала Кизела растроганно и поправила подпорку у розового куста. — Ох, оса, противная!
— Это не оса, пчела, — заметила Жофи. — Ишь какие желтенькие эти пчелы, они с пасеки плотника Тота прилетают. Ему, бедолаге, это подспорье, когда торговля гробами не идет. Все равно за счет кладбища живет, мед-то отсюда.