Возле распятия Лайош встретил младшего Даниеля. С тех пор как тот отбил у него охоту идти в реальное училище, Лайош больше не пытался заговаривать с ним. Странные ответы парнишки он объяснил простым высокомерием. Теперь, однако, Лайошу захотелось рассказать тому про рабочих. Пусть-ка скажет, вправду ли Лайош, взявшись перекопать сад, сбивает другим плату. «Вы, значит, в это время приходите из школы?» — спросил он, хотя и так каждый день видел, что младший Даниель приходит домой в это время. Тот даже не ответил на пустой вопрос. «Я собрал вам несколько учебников для реального училища. Заходите, отдам. Попробуйте, сможете ли учиться». Лайош не знал, всерьез он говорит или смеется над ним. На всякий случай он не поблагодарил и не сказал, что зайдет. «А вы не сердитесь на меня за сад? — спросил он, обойдя вопрос об учебе. — Отец-то ваш уж так меня застыдил». — «Да, я слышал. Он требует от вас классовой сознательности? — И он презрительно засмеялся. — Вы сами откуда?» — «Я? Я из Абафалвы». — «И давно в Будапеште?» — «С весны». — «А теперь зима на носу, вот вы и заметались, как мышь в ушате. Где дадут поесть, там и честь… Знаете вы, что такое профсоюз?» — «Знаю», — поджал губы обиженный насмешливым тоном Лайош. «Ну вот видите, и не знаете, — снова рассмеялся младший Даниель, и смех неприятно изменил, перепутал черты его длинного лица. — Словом, приходите как-нибудь за книжками». И он протянул на прощание руку. Рукопожатие — честь немалая. И все же Лайош чувствовал, будто его побили. И зачем только он ввязался с ним в разговор? Чтоб оправдаться перед семьей Даниеля? Да наплевать ему, что они о нем думают и говорят.
На другой день к вечеру леса были разобраны, и велосипеды рабочих, сложенные поверх штабеля досок и щитов, отправились в путь, домой. В последний день поденщики опять вспомнили про долг, не выплаченный за полнедели, и, получив остаток аккордной платы, ушли, даже не приподняв на прощание шляпы. Лайош после обеда все ждал, не явится ли попрощаться с артелью Даниель: тогда бы Лайош все же выговорился напоследок. «Я ведь ни у кого кусок хлеба не отнимаю, — доказывал он про себя. — Если я не возьмусь за тридцать, сад останется неперекопанным…» Но Даниель так и не пришел, и хромой уселся с остальными на телегу, будто никто не ходил беспокойно по террасе, угрюмо поглядывая на отъезжающих. Вечером, жуя хлеб на ужин, Лайош опять вспомнил про Даниеля. Ему даже спать не хотелось ложиться, пока он все не объяснит Даниелю. Но Даниель не глядел в его сторону; он подметал дорожки в соседнем саду, потом поставил метлу и ушел в домик, в окошке которого загорелась лампа. Что они делают там в такое время? Есть у них маленький радиоприемник с наушниками? Кто его слушает сейчас? Сам старик, жена, сын? Лайошу хотелось увидеть даже их постели. Ему казалось почему-то: увидит он их — и у него станет спокойнее на душе. В домике долго светилось окно, потом погасло. В опустевшем саду бродил ветер. Лайошу не хотелось укладываться. Вещи свои он перенес из сарая в дом, в помещение для бельевой; стены здесь были уже побелены, пол выложен каменной плиткой, только оконная рама со стеклами не была еще вставлена. Здесь Лайош будет жить, пока в саду останется хотя бы клочок неперекопанной земли. Тонкая стенка — каких-то восемь сантиметров — отделяет его от комнаты для прислуги, где Тери будет ночами ворочаться на кровати с цветным полосатым матрацем. Они будут слышать вздохи друг друга, скрип кровати… Лайош вышел из дома и зашагал к дороге; на улице не было ни души, лишь лай собак долетал с разных сторон. Город был ярко освещен, как и летом, но сырая дымка пригасила, ослабила огни; отсюда, сверху, казалось, что смотришь на мерцающие заросли какого-то гигантского бурьяна. Беззвездное небо закрывали тяжелые клубящиеся тучи; лишь углы дома выделялись неприятной, удручающей резкостью.