Солнце на дворе все выше взбиралось по столбикам галереи, в холодном воздухе плыли дразнящие теплые струи, вокруг колодца весело сверкали сотни зеркалец-луж. Но Жофи старалась еще ниже надвинуть черный платок на глаза и, проходя через двор, тоскливо смотрела на свою резкую черную тень. Третий год она в черном, словно ворона. Видно, навсегда прилип к ней этот вдовий наряд! Она была зла на весь мир, состоящий сейчас лишь из глубокой синевы, расплавленного золота да ослепительной белизны. А она вот плесневеет тут ни за что ни про что. Так и проживет весь свой век кротом черным — да ей и сейчас уже в тягость солнечный свет! В первое воскресенье марта даже Кизела втиснула кое-как ноги в поскрипывающие лаковые туфли, попросила Жофи одолжить ей молитвенник, купленный еще на конфирмацию — у самой-то нету! — и отправилась в церковь: еще бы, надо же покрасоваться среди интеллигенции, с супругой священника да учителя рядышком посидеть, сестрицу свою позлить, которая лишь с клироса поет. Но какие бы ни были у Кизелы причины, она все же пошла, а вот Жофи не была в церкви с прошлой пасхи; впрочем, что ей там делать, ее жизнь господь все равно уже изломал. По улице мимо ворот, огибая лужи и весело щебеча, шли приодетые девушки с лентами в волосах; на углу у почты стояли парни, постукивали прутиками по голенищу. Одна девчонка задержалась возле них на минутку, потом снова догнала подружек и, посмеиваясь, что-то шепнула им про парней, отчего вся девичья стайка громко расхохоталась. Взявшись под руки и черпая смелость друг в дружке, они поплыли дальше, к церкви, колыша юбками. Жофи лишь глянула на них мимолетом и тотчас ушла в дом, но и туда доносился к ней веселый девичий гомон. Две-три девушки уже нарядились в светлые платья, но Жофи все они показались сплошным ярким пятном — они пританцовывали, покачивались, проплывали под ее окном бесконечной чередой… потом земля в третий раз содрогнулась от колокольного звона, и Жофи сердито, обжигая пальцы, схватилась за кастрюльку, где пузырем подымалось готовое сбежать молоко.
Весь день не могла она справиться с дурным настроением. Ей хотелось завыть в голос от всеобщего веселья и светлых красок дня. Под вечер Шани улизнул от нее. Он протиснулся в свою лазейку как раз в тот миг, когда Жофи вышла во двор позвать его. На секунду ее лицо словно обожгло пламенем. Сейчас она пойдет за ним, отшлепает как следует негодного сорванца! Ей даже легче стало при этой мысли. Но малыш уже исчез за забором. Теперь он, верно, висит на шее у Ирмы. Что ж, пусть будет так, пусть милуется со своей горбуньей! Теперь все равно… Жофи без дела прошлась по выметенному двору, прислонившись к забору, поглядела на хлев, хотя откормленный поросенок уже давным-давно висел в коптильне. Еще раз повернула ключ в подвальном замке, забросала землей известку, отлетевшую от столба галереи. Бесцельно слонялась она по своему двору — какой он, оказывается, большой, а ведь всего-то несколько шагов в ширину. Оказывается, и тут можно затеряться, почти как в большом мире… Жофи осторожно подкралась к забору Хоморов — не слышно ли голоса сына? Вроде бы и правда Шаника, захлебываясь, смеется за забором — или это вдали заливается чей-то ребятенок? Она побоялась явственно услышать, узнать голос сына и, отойдя к калитке, выглянула на улицу; с ней здоровались, она отвечала. Женщины издали всматривались в нее с любопытством, но, приблизясь, здоровались с деланным безразличием и лишь через два-три дома начинали перешептываться: «Да как же постарела Жофи, просто не узнать!» Мужчины подносили свои лапищи к краю шляпы тихо и почтительно, словно проходили мимо гроба, словно и не видели в ней женщину. У почты показались перья жандармской шляпы и тут же стали удаляться наискосок, прямо через грязь! Жофи злилась: ему лучше грязь месить, чем поздороваться! До сих пор она сама отворачивала голову всякий раз, как сержант проходил мимо, и все-таки ее больно задело, что он так явно ее сторонится. Вот чего она достигла своей гордостью — на нее уже и не смотрят как на женщину! А гуляла бы, как другие, куда больше уважения имела бы…
Жофи вернулась в комнату, сорвала покрывало с кровати и как была одетая, бросилась в нее, головой зарылась в холодные простыни, опаляя лицо жарким своим дыханием, словно вздувая жар в печи. О, если бы могла она вот так же, очертя голову ринуться в смерть, в сон, в забвение! Вдруг сладкое онемение охватило ее, комната словно бы медленно повернулась, а потом завертелась все быстрее, быстрее и тело растворилось в мучительно-сладостном падении, стремительно проваливаясь куда-то, совсем как тогда, во сне. Два насмешливых, дерзких глаза смотрят на Жофи, и она один, два, десять раз повторяет: «Имре!» — и дьявол ликует в ней. Словно все ее вдовство вдруг слетело, и она в короткой юбчонке лежит, раскинувшись на соломе, или, совсем голая, колышется на пенистых волнах.