Выбрать главу

- Скоро мы возьмем свое. Понял? Всегда дружи с матерыми волками, будешь с ними заодно - никто тебя не сожрет. Давай выпьем.

Они чокнулись, и толстяк сказал, что мир делится на заправил и мозгляков и что пришло время выбирать. Затем прибавил, что было бы жаль, если бы депутат - то есть он - не сделал бы вовремя правильного выбора. Ведь, по сути дела, все его дружки - смелые, хорошие люди и всем предоставляется возможность выбирать, но вот беда - не все оказываются такими сообразительными, как депутат. Втемяшилось некоторым, что им сам черт не брат, за оружие схватились. А ведь так легко пересесть с одного стула на другой, если не хочешь нажить неприятности и оказаться в дураках. Да сам он едва ли сейчас впервые сменил кожу. Как он прожил последние пятнадцать лет, а? Его завораживал голос, скользкий, по-змеиному шипящий голос, который выдавливался из прокуренной и проспиртованной глотки:- Или не так?

Толстяк пристально глядел на него, а он молчал, машинально поглаживая серебряную пряжку пояса, и вдруг отдернул пальцы: тепло - или холод - металла напоминало о револьвере, а он больше не хотел брать в руки оружие.

- Завтра будут расстреляны попы. Я говорю тебе об этом по дружбе. Я уверен, ты не с этой сволочью…

Загремели отодвигаемые стулья. Шеф подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклам. Подав условный сигнал, протянул ему руку.

Он зашагал прочь от дома по зловонному переулку; впотьмах опрокинул урну с мусором - запахло гнилой апельсиновой кожурой и мокрой газетой. Толстяк, оставшись стоять в дверях, дотронулся пальцем до своей белой шляпы, а потом показал рукой, что авенида 16 Сентября - левее.

- Ну, что скажешь?

- Думаю, надо переходить к ним.

- Я против.

- А ты?

- Послушаю, подумаю.

- Нас больше никто не слышит?

- Донья Сатурно - свой человек, у нее не дом, а склеп…

- Вот именно, склеп, а не вертеп…

- С нашим мы вышли в люди, с ним, видно, нас и прихлопнут.

- Нашему- крышка. Этот взял его за горло.

- Что ты предлагаешь?

- Я считаю, каждому надо явиться с повинной.

- Пусть мне раньше отрубят уши. За кого ты нас принимаешь?

- Не понимаю.

- Существует порядочность.

- Не очень нужная в данный момент, а?

- Вот именно. Кому не по душе…

- Нет-нет, я ничего не говорю.

- Так как же - да или нет?

- Я говорю, нам надо выступить вместе, открыто за этого или за того…

- Пора очнуться, мой генерал, петух уже прокукарекал…

- Что же делать?

- Ну… кто что хочет. Каждому виднее.

- Как знать.

- Я-то знаю.

- Ты действительно веришь, что наш каудильо - конченый человек?

- Так мне кажется, так кажется…

- Что?

- Да нет, ничего. Просто кажется…

- А ты как?

- Мне тоже… начинает казаться.

- Но если наступит трудная минута - начисто забыть, о чем мы тут болтали!

- Есть о чем вспоминать!

- Я говорю - о всяких сомнениях.

- Дурацкие сомнения, сеньор.

- А ты помолчала бы. Иди, принеси нам выпить.

- Дурацкие сомнения, сеньор, да.

- Значит, всем вместе не годится?

- Всем - нет. Каждый - своей дорожкой, чтоб не остались рожки да ножки…

- …а потом -лакомиться желудком под одним дубком…

- Вот именно. Об этом речь.

- Вы идете обедать, мой генерал Хименес?

- У всякого свои поговорки.

- Но если кто-нибудь распустит язык…

- За кого ты нас принимаешь, брат? Или у нас тут не братство?

- Пожалуй. А потом припомнит кто-нибудь мать родную, и начнут его точить сомнения…

- Дурацкие сомнения, как говорит донья Сатурно…

- Самые дурацкие, мой полковник Гавилан.

- И полезут ему в голову всякие мысли.

- «Нет, каждый все решит в одиночку, и дело с концом.

- Итак, значит, каждый сам спасает свою шкуру.

- Не теряя достоинства, сеньор депутат, только не теряя достоинства.

- Не теряя достоинства, мой генерал, разумеется.

- Итак…

- Здесь ни о чем не говорилось.

- Ни о чем, абсолютно ни о чем.

- Если бы знать - правда ли дадут прикурить нашему верховному?

- Какому - прежнему или теперешнему?

- Прежнему, прежнему…

Chicago, Chicago, that toddling' town… [32]

Донья Сатурно остановила граммофон и захлопала в ладоши:

- Девочки, девочки, по порядку.

Он, улыбаясь, надел соломенную шляпу, раздвинул занавески и краем глаза увидел в тусклом зеркале их всех: смуглых, напудренных и намазанных - глаза подведены, черные мушки посажены на щеках, на грудях, около губ. Все в атласных или кожаных туфлях, в коротких юбках. Вот и рука их церберши, тоже напудренной и приодевшейся:- А мне подарочек, сеньор?

Он знал, что все удастся, еще тогда, когда стоял в садике перед этим домом свиданий, потирая правой рукой живот, вдыхая свежесть росы на плодах и воды в бархатисто-грязном пруду. Да, генерал Хименес снимет синие очки и станет тереть свои сухие веки, а белые чешуйки запорошат ему бородку. Потом потребует, чтобы с него стащили сапоги, ссылаясь на то, что устал, и все покатятся со смеху, потому что генерал задерет юбку у склонившейся к его ногам девушки и покажет всем ее округлые темные ягодицы, обтянутые лиловым шелком. Но присутствующих привлечет другое, еще более удивительное зрелище - его глаза, всегда скрытые за темными очками, теперь обнажатся: большие скользкие улитки. Все - братья, друзья, приятели - раскинут в стороны руки и заставят юных пансионерок доньи Сатурно снимать с них пиджаки. Девочки пчелами будут виться вокруг тех, кто носит военный мундир,- откуда же им догадаться,' что таится под кителем, под пуговицами с орлом, змеей и золотыми колосьями. Он смотрел на них, этих влажных бабочек, едва вылезших из коконов, порхающих с пудреницей и пуховкой в смуглых руках над головами братьев, друзей, приятелей, которые в залитых коньяком рубашках - вспотевшие виски, сухие руки - распластались на кроватях. Из-за стены доносились звуки чарльстона, а девочки медленно раздевали гостей, целовали каждую обнажившуюся часть тела и визжали, когда мужчины щипали их.

Он посмотрел на свои ногти с белыми пятнышками, на белую лунку большого пальца, будто бы говорящую о лживости. Неподалеку залаяла собака. Он поднял воротник куртки и зашагал к своему дому, хотя предпочел бы вернуться назад и заснуть в объятиях напудренной женщины, разбавить горечь, травившую душу, заставлявшую лежать с открытыми глазами и бездумно глядеть на шеренги низких серых домов, окаймленных балконами с грузом фарфоровых и стеклянных цветочных горшков, на шеренги сухих и запыленных уличных пальм; бездумно вдыхать горьковато-кислый запах гниющих кукурузных початков.

Он погладил рукой свою колючую щеку. Нашел нужный ключ в звенящей связке. А жена сейчас, должно быть, там, внизу; она всегда бесшумно скользит по устланным коврами лестницам и всегда пугается при виде него: «Ах, как ты меня напугал. Я не ждала тебя, не ждала так рано; право, не ждала тебя так рано…»- и он спрашивал себя, зачем она сначала разыгрывает роль сообщницы, чтобы потом укорять его в подлости. Но это были только слова и встречи; влечение, пресекаемое в самом начале, столкновения, иной раз сближавшие их, еще не имели названия - ни до своего возникновения, ни после,- потому что между ними не было разницы. Однажды, когда он поднимался в темноте, его пальцы встретились с ее пальцами на перилах лестницы, и она сжала его руку, а он тут же включил свет, чтобы она не оступилась - он не знал, что она спускалась вниз,- но ее лицо не выражало того, о чем говорила рука, и она снова погасила свет. Он мог бы назвать это развращенностью, но название было бы неточным, ибо привычка но может быть развратом, утратив предвкушение новизны и необычности. Он знал ее, мягкую, укутанную в шелк и льняные простыни, знал на ощупь, потому что свет никогда не зажигался в спальне в такие минуты. Свет зажегся только в тот момент, на лестнице, тогда она не отвернулась, даже не изменила выражения лица. Так было один раз, о котором не стоило бы вспоминать, и тем не менее у него засосало под ложечкой от желания - и сладкого и горького,- чтобы это повторилось. Он так подумал, когда это повторилось, повторилось нынешним утром и та же самая рука коснулась его руки, теперь уже на перилах лестницы, что вела вниз, в погреб, хотя свет и не зажигался, а она только спросила: «Что тебе здесь надо?»- и, тут же овладев собой, повторила обычным голосом: «Ах, как ты меня напугал! Я тебя не ждала, право, не ждала так рано»,- совсем обычным голосом, без издевки, а он чувствовал этот почти осязаемый запах ладана, говорящий, насмехающийся запах.