Он открыл дверь погреба и сначала никого не увидел, потому что отец Паэс тоже, казалось, растворился в ладане. Она заслонила собой своего тайного жильца, который старался спрятать меж ног полы сутаны и махал руками, разгоняя фимиам. Но священник вскоре понял бесполезность всего - и ее защиты, и всякого притворства - и опустил голову в знак покорности судьбе, убеждая себя, что выполняет свой долг, святой долг смирения,- ради себя, а не ради этих двух людей, которые даже не глядят на него, а глядят друг на друга. Священник хотел и втайне молил, чтобы вошедший посмотрел на него, узнал, но, взглянув украдкой на них, увидел, что хозяин дома не отрывает глаз от женщины. Она тоже смотрела на мужа, хотя почти обнимала, загораживала собой священника, у которого свело в животе, стали сухими глаза и рот от сознания того, что не скрыть ему страха, когда придет решающая минута - следующая минута, ибо другой уже не будет. Осталось только эта минута, думал священник, чтобы встретить лицом к лицу свою судьбу, а такая минута решает все. Этот зеленоглазый человек тоже молит, он молит ее, чтобы она попросила, чтобы она отважилась попросить, чтобы она рискнула испытать судьбу - да или нет? Но женщина не разомкнула губ, не смогла ничего ответить. Священнику пришло вдруг в голову, что когда-то, навсегда отказавшись от возможности отвечать или просить, она уже принесла в жертву его жизнь, жизнь священнослужителя. При свече тускнел живой блеск кожи, тени плясали на, казалось, мертвенно-бледных лицах. Священник ждал - может быть, она попросит: судорогой свело ее губы, жаждавшие поцелуя. Вздохнул - нет, она ни о чем не попросит мужа, и ему остается только эта минута, минута смирения перед человеком с зелеными глазами, ибо завтра будет трудно, даже невозможно смириться, смирение утратит свое имя и превратится в груду потрохов, а потроха не внемлют слову божьему.
Он проспал до полудня. Его разбудила шарманка, но он не мог уловить мелодию, потому что тишина ушедшей ночи еще звенела в ушах и не впускала утренние шумы, заглушала музыку. Но глухой провал сознания через какую-то секунду заполнился медленным и меланхоличным мотивом, который вливался через полуоткрытое окно. Зазвенел телефон. Он снял трубку и, ус-' дышав знакомый свистящий смех, сказал:
- Слушаю.
- Мы его уже доставили в полицейское управление, сеньор депутат.
- Уже?
- Сеньору президенту доложено.
- Значит…
- Сам понимаешь. Нужно еще одно подтверждение - визит. Говорить ни о чем не надо.
- В котором часу?
- Приезжай к двум.
- Увидимся.
Она слышала его слова из соседней спальни и заплакала , но короткий разговор окончился, и, осушив слезы, она села к зеркалу.
Он купил газету и, сидя за рулем, бегло просмотрел страницы. В глаза бросились заголовки, сообщавшие о предстоящем расстреле тех, кто покушался на жизнь каудильо, кандидата в президенты. Он вспомнил его во время больших событий, похода против Вильи, в президентском дворце, когда все клялись Падре Про в верности, и взглянул на фотоснимок в газете: его бывший покровитель лежал, раскинув руки, с пулей в черепе. На улицах сверкали капоты новых лимузинов, мелькали короткие юбки и высокие шляпы женщин, широкие брюки франтов и ящики чистильщиков, сидевших на тротуарах около фонтанов. Но не улицы бежали перед его стеклянными, неподвижными глазами, а одно слово. Казалось, оно на языке, в быстрых взглядах пешеходов, в их кивках, усмешках; оно читалось в грубых жестах, вопросительно поднятых плечах, презрительно указующих пальцах. Его вдруг охватило злобное веселье, пригнуло к рулю и быстрее понесло вперед, мимо всех этих лиц, жестов и кукишей. Да, маятник его часов замер, но сейчас он снова начнет свое движение. Дорога каждая минута. Он должен это сделать сегодня, ибо тот, на кого ему было наплевать вчера, завтра с ним может расправиться. Солнце ударило в ветровое стекло, он прикрыл рукой глаза: да, до сих пор удавалось делать правильную ставку - на матерого волка, на восходящего каудильо - и бросать того, кто свое отжил.
Вот и центральная площадь - Сокало. Под каждой аркой Национального дворца - часовые. Два часа дня. Об этом возвестили густым бронзовым звоном соборные колокола. У входа во дворец он предъявил часовому депутатское удостоверение. Прозрачный зимний воздух плоскогорья смягчал острые контуры старого Мехико с его многочисленными храмами. Вниз, по улицам Аргентинской и Гватемальской, спускались стайки студентов, сдавших экзамен. Он поставил машину в патио. Поднялся в лифте, прошел ряд салонов - по паркету из розовой сейбы, под яркими люстрами - и занял место в приемной. Вокруг шелестели голоса, произносившие с благоговением всего лишь два слова:
- Сеньор Президент.
- Соньор Прозодонт.
- Саньар Празадант.
- Депутат Крус? Прошу.
Толстяк протянул ему руки, и оба стали похлопывать друг друга по спине, по талии, потирать ляжки. Толстяк, как всегда, пыжился от утробного хохота, целил указательным пальцем в висок и снова заливался беззвучным смехом, от которого дрожали живот и смуглые щеки. Потом застегнул с трудом воротничок мундира и спросил, читал ли он газету. Он ответил, что читал, что уже понял игру, но что все это не имеет значения и он приехал только для того, чтобы заявить о своей преданности сеньору Президенту, о своей безграничной преданности. Толстяк спросил, не желает ли он чего-нибудь. Он упомянул о нескольких пустырях за городом, которые сейчас немногого стоят, но со временем их можно будет продать по частям. И шеф полиции обещал устроить ему это дело, потому что они теперь кумовья, они теперь побратимы, а сеньор депутат сражался - о-го-го! - с тринадцатого года и имеет полное право пожить в свое удовольствие, не страшась превратностей политики. Сказав это, толстяк снова погладил его по плечу, похлопал по спине и по бедру в знак дружбы.
Распахнулись двери с золотыми ручками, и из кабинета вышли генерал Хименес, полковник Гавилан и остальные приятели, бывшие вчера вечером у доньи Сатурно. Они прошли мимо с опущенными головами, не взглянув на него. Толстяк снова рассмеялся и сказал, что многие его друзья пришли, чтобы заявить о своей преданности сеньору Президенту в этот час общего сплочения, и протянул руку, приглашая его войти.
В глубине кабинета рядом с зеленым абажуром он увидел маленькие сверлящие глаза, глаза тигра в засаде, и, наклонив голову, сказал:- К вашим услугам, сеньор Президент… Рад служить вам верой и правдой, клянусь вам, сеньор Президент…
Я морщусь от запаха елея, которым мне мажут веки, нос, губы, холодные ноги, синие руки, бедра. Прошу открыть окно: хочется дышать. С шумом выпускаю воздух через нос - черт с ними - и складываю руки на животе. Льняная простыня, приятная прохлада. Вот это действительно важно. Ничего они не понимают - ни Каталина, ни священник, ни Тереса, ни Херардо.
- Оставьте меня…
- Что знает твой врач? Я знаю отца лучше. Новое издевательство.
- Помолчи.
- Тересита, не перечь отцу… Я хочу сказать - маме… Разве ты не видишь…
- Да-да. Мы остаемся в дураках - и по твоей вине тоже, не только по его. Из-за твоей трусости и дурости и из-за его… Из-за его…
- Ну, довольно, перестань.
- Добрый вечер…
- Входите…
- Довольно, ради бога.
- Продолжайте, продолжайте.
О чем я сейчас думал? Что вспоминал?
- …как нищие. Почему он заставляет Херардо работать? Ничего они не понимают -ни Каталина, ни священник,
ни Тереса, ни Херардо. Какое значение будут иметь напыщенные некрологи и панегирики, которые появятся в газетах? Кто из них наберется смелости сказать, как я говорю сейчас, что моей единственной любовью всегда была любовь к вещам? Физическое обладание вещами. Вот что я люблю. Простыня, которую я ласкаю. И все остальное, что сейчас встает перед моими глазами. Мраморный пол с зелено-черными разводами. Бутылки, хранящие аромат солнца разных стран. Старые, с тонкой сетью трещин полотна, оживающие при свете дня или свечи, полотна, которые можно не спеша рассматривать и ощупывать, сидя на позолоченной кожаной софе с рюмкой коньяка в одной руке, с сигарой в другой, облачившись в.легкий шелковый смокинг и погрузив мягкие лаковые туфли в глубокий пушистый ковер. Тут познает человек цену пейзажам и людям. Тут или на террасе у берега Тихого океана, глядя на заход солнца и отзываясь самыми тонкими, да-да, тончайшими движениями души на прилив и отлив волны, оставляющей серебристую пену на влажном песке. Земля. Земля, могущая становиться деньгами. Квадратные участки в городе, где тянутся ввысь строительные леса и каркасы зданий. Зелено-желтые участки за городом, где на плодородной, орошаемой земле гудят тракторы. Горные участки, богатые рудой и углем, эти серые сейфы. И машины. Как сладко пахнет ротационная, проворно изрыгающая листы… «- О, дон Артемио, вам плохо?