Выбрать главу

Кобыла Лоренсо свернет с тропинки и поскачет в чащу леса, навстречу течению реки. Поднятая рука юноши укажет на восток, где показалось солнце, на залив, отделенный от моря песчаной косой. Ты закроешь глаза, снова почувствовав, как горячее лошадиное дыхание овевает лицо, а прохладная тень ложится на голову. Ты опустишь поводья и будешь тихо покачиваться во влажном от пота седле. Под твоими сомкнутыми веками свет и тень сольются в радужное пятно, из которого вырастет синий силуэт молодой и сильной фигуры. Тем утром ты проснешься, как всегда, с чувством радостного ожидания. «Я всегда подставляла другую щеку,- будет повторять, обняв ребенка, Каталина.- Всегда я все терпела только ради тебя»,- а ты будешь любоваться этими удивленными детскими глазами, которые вопросительно взглянут на мать. «Когда-нибудь я тебе расскажу…» Нет, ты не совершишь ошибки, отправив Лоренсо в Кокуйю с двенадцати лет. Только для него ты купишь землю, перестроишь асьенду и оставишь его там, хозяина-ребенка, для которого главное - заботы об урожае, верховая езда и охота, плавание и рыбная ловля. Ты увидишь его издали верхом, на лошади и скажешь; это живой образ моей молодости. Стройный, сильный, смуглый юноша с зелеными глазами и широкими скулами. Ты вдохнешь гнилостный запах речного ила. «Когда-нибудь я тебе расскажу… Твой отец, твой отец, Лоренсо…» Вы вместе спешитесь среди колышущихся трав лагуны. Лошади, почувствовав свободу, опустят головы, лизнут воду, лизнут друг друга мокрыми языками. А потом неторопливо потрусят куда-то, раздвигая высокие травы, потряхивая гривами и раскидывая хлопья пены, золотясь в блеске солнца и воды. Лоренсо положит руку тебе на плечо. «Твой отец, твой отец, Лоренсо… Лоренсо, ты действительно любишь господа нашего бога? Ты веришь тому, чему я тебя учила? Ты знаешь, что церковь - это тело господне на земле, а священники - служители божий? Веришь?» Лоренсо положит руку тебе на плечо. Вы посмотрите друг другу в глаза и улыбнетесь. Ты обнимешь Лоренсо за шею, сын легонько толкнет тебя в бок; ты, смеясь, взъерошишь ему волосы; вы схватитесь, шутливо, но яростно и самозабвенно; покатитесь по траве, задыхаясь и смеясь… «Боже мой! Почему я спрашиваю об этом тебя? Ведь я не имею права, не имею никакого права… Я не знаю, святые угодники… святые мученики… Ты думаешь, что можно простить?… Не знаю, зачем я тебя спрашиваю…» Вернутся лошади усталые, как и вы сами, и вы поведете их, взяв под уздцы, по песчаной косе, уходящей в море, в открытое море, Лоренсо, Артемио, в открытое море, куда ринется смелый Лоренсо - прямо на волны, которые запляшут вокруг него, в зеленое тропическое море, которое не оставит на нем сухой нитки, море, оберегаемое низко парящими чайками, лениво лижущее берег; море, которое ты вдруг зачерпнешь в ладони и поднесешь к губам, море, имеющее вкус горького пива, пахнущее дыней, гуанабаной, гуайявой, айвой и земляникой. Рыбаки потащат свои тяжелые сети по песку, вы подойдете к ним, станете вместе с ними вскрывать раковины устриц и лакомиться крабами и креветками. А Каталина, одна, будет стараться сомкнуть глаза и заснуть, будет ждать возвращения мальчика, которого она не видит уже два года - с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать. Лоренсо же, взломав множество маленьких панцирей и поблагодарив рыбаков за лимоны, которыми они его угостят, спросит тебя, не знаешь ли ты, какова земля там, за морем; ведь земля, наверное, всюду одинакова и только море разное. Ты ему расскажешь про острова. Лоренсо скажет, что на море бывает много удивительного и, если мы живем возле него, мы сами должны стать сильнее, лучше. А ты, лежа на песке и слушая бренчание рыбаков на самодельной гитаре, очень захочешь объяснить ему, что прожитые сорок лет что-то в тебе сломали и трудно начинать сначала. Тем более все заново. Под дымчатым солнцем рассвета, под расплавленным солнцем полудня, на черных тропах рядом с этим таким спокойным морем, густым и зеленым, перед тобой маячил хотя и нереальный, но еще зримый призрак, который мог… Но не оно - признание потерянных возможностей - тебя так встревожит и заставит вернуться в Кокуйю, держа Лоренсо за руку, а нечто более сложное, скажешь ты себе, закрыв глаза, ощущая вкус креветок во рту и еще слыша звуки веракрусской гитары, теряющиеся в этих необъятных сумерках. Нечто более сложное: желание высказать свои мысли, свои потаенные думы. Но хотя тебе захочется многое рассказать сыну, ты не решишься: он должен все понять сам. И ты услышишь, что он поймет, он сядет на корточки лицом к морю, протянет растопыренные пальцы рук к сумрачному, внезапно потемневшему небу и скажет: «Через десять дней отплывает пароход, я уже купил билет». Только небо да руки Лоренсо, подставленные под первые капли дождя, словно просящие милостыню. «Разве ты, папа, не поступил бы так же? Ты ведь не остался дома. Верю ли я? Не знаю. Ты привез меня сюда и научил всему. Я как будто заново переживаю твою жизнь, ты меня понимаешь?» - «Да».- «И сейчас идет война. Наверное, единственная. Я еду в Испанию…» Ох, какая боль, ох… Как захочется подняться, убежать, забыть боль в движении, в работе, в криках, в распоряжениях. Но тебя не пустят, схватят за руки, заставят лежать спокойно, силой заставят продолжать воспоминания, а ты не захочешь или захочешь, ох, нет, не захочешь. Ты ведь вспоминал только свои дни и не хочешь думать об одном дне, который более принадлежит тебе, чем какой-либо другой, потому что это единственный день, который кто-то проживет вместо тебя, единственный, который ты вспомнишь во имя кого-то, короткий день и страшный, день белых тополей, Артемио,- день твоего сына и твой день, и твоя жизнь… ох…

( 3 февраля 1939 года )

Он стоял на плоской крыше с винтовкой в руках и вспоминал, как ездил с отцом охотиться к заливу. А эта вот винтовка - ржавая, для охоты не годится. С крыши был виден фасад дворца епископа. Сохранились лишь стены - как пустая скорлупа: ни полов, ни потолков. Нутро разворотили бомбы. Из развалин кое-где торчали погребенные обломки старинной мебели.

По улице шли гуськом две одетые в черное женщины с узлами в руках и мужчина в белоснежном воротничке. Шли они, крадучись, переглядываясь, прижимаясь к стене. Сразу видно - не наши.

- Эй, вы! На другой тротуар!

Он окликнул их с крыши. Мужчина поднял голову и зажмурился: солнце ударило в стекла очков. Он махнул прохожим рукой, веля пересечь улицу - фасад мог рухнуть в любую минуту. Те перешли на противоположную сторону. Издали было слышно, как била фашистская артиллерия - глухие взрывы в горных ущельях чередовались со свистом рассекавших воздух снарядов. Он сел на мешок с песком. Рядом был Мигель, не отрывавшийся от пулемета. С крыши виднелись пустынные улицы городка, изрытые воронками, заваленные упавшими телеграфными столбами с обрывками проводов; доносилось несмолкаемое эхо орудийной стрельбы и редких ружейных выстрелов. Поблескивали сухие холодные плиты мостовой. Только фасад старого епископского дворца стоял еще на этой улице.

- У нас осталась одна пулеметная лента,- сказал он Мигелю, и Мигель ответил:- Подождем до вечера. А тогда…

Они прислонились к стене и закурили. Мигель закутался шарфом по самую рыжую бороду. Там, вдали,- заснеженные горы. Хотя светило солнце, снега навалило много. Утром сьерра видна отчетливо и словно приближается. А к вечеру опять отступает, и уже не различить тропы и сосны на ее склонах. В темноте горы превратятся в далекую лиловую массу.

Был полдень; Мигель взглянул на солнце, сощурился и сказал: - Если бы не пушки и не ружейная трескотня, можно было бы подумать, что сейчас мирное время. Хороши зимние деньки. Посмотри-ка, сколько там снега.

Он поглядел на глубокие белые морщинки, сбегавшие с век Мигеля, на его небритые щеки. Эти морщинки - как снежные тропки на загорелом лице друга. Он их никогда не забудет, потому что научился читать в них радость, отвагу, ярость, успокоение. Иногда приходили победы, хотя потом враг снова наступал. Иногда бывали только поражения. Но еще до победы или до поражения по лицу Мигеля можно было прочитать, как им следует держаться. Он многое прочел на лице Мигеля. Но слез его не видел никогда.

Он потушил каблуком окурок - с пола веером взметнулись искры - и спросил у Мигеля, почему они терпят поражения, а тот указал на пограничные горы и сказал:

- Потому что наши пулеметы там не прошли. Мигель тоже потушил сигарету и стал тихо напевать;

Четыре генерала, четыре генерала,

Эх, мама, моя мама,

Вдруг подняли мятеж…

А он, откинувшись на мешки с песком, подхватил: