Сейчас, например, у подножия башни собралось не меньше двухсот человек, и Теодор не преминул вмешаться в толпу. Здесь была не только зеленая молодежь, но и люди́ постарше и даже штатские, привлеченные пылкостью речей, кучера с кнутом в руках, слезшие с козел, ребятишки, не желавшие идти спать. Но большей частью это были сверстники оратора, юнца лет восемнадцати. Сразу видно, что он готовится в адвокаты, язык у него подвешен неплохо! Правду сказать, он чувствовал, что слушатели на его стороне, и подкреплял свое красноречие широкими жестами. Впрочем, будем справедливы, говорил он складно. В словах оратора слышался шум ветра, развевающего знамена, когда он, держа в руках ружье, восклицал:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, приятель! Уж больно ты хорошо говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвленный тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца-доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во времена изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращенные к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетеры перешептывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперед вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался. Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский кирасир осветил его лицо факелом. Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, веря в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола.
Помимо звучности и красоты голоса, именно смущение, проистекавшее от того, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращенность двора, вместе с тем осуждало «преступления Революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником ее принципов»… Тут поднялся шум, фанатики-роялисты прервали его.
— Не мешайте! Дайте ему говорить! — кричали другие.
Он продолжал:
— В глазах моего отца и братьев Кобленц был безумием и ошибкой. Они предпочли быть жертвами Революции, нежели пособниками врагов родины. Я воспитан на этих принципах — они вошли в мою плоть и кровь! Политика гудит в наших венах.
«Предпочли быть жертвами…» Дальнейшего Теодор почти не слушал. Многое из сказанного поразило его. Этот молодой человек размышляет вслух. Верно. И то, что он говорит, — верно. Жерико знавал таких аристократов, которым отчизна была дороже их рода, они с лихвой заплатили за то, что остались во Франции, и ни разу не пожалели об этом. Но что он еще там рассказывает — этот гвардеец из роты Ноайля? Защита свободы и защита Бурбонов ныне слиты воедино… что-то он пересаливает. Ага! Хартия…