пламенный патриот, чью любовь к отечеству подогревали винные пары, и газетчик, накропавший две-три статейки, сыщик, будто бы из-за простуды поднявший воротник, и враг республики, так назойливо рядившийся в патриотические одежды, что это сразу бросалось в глаза, — и каждый из них ежечасно ошеломлял жителей предместья какой-нибудь оглушительной новостью. Революция преобразила Улицу, вдохнула в нее новую жизнь, и это имело огромное значение для Эстебана, который буквально жил жизнью улиц, наблюдал тут революцию. «Радость освобожденного народа бьет через край», — говорил себе юноша, весь обратившись в слух и в зрение; в Париже его называли «чужеземец — друг свободы», и он гордился таким титулом. Возможно, кто-нибудь другой быстрее привык бы ко всему этому; но Эстебану, внезапно сбросившему оцепенение, будто сковывавшее его в тропиках, казалось, что он очутился в экзотической стране, — да, он нашел верное слово! — и здешняя экзотика была гораздо живописнее экзотики его родины, где росли пальмы и сахарный тростник, но где ему ни разу не приходило в голову, что самый обычный пейзаж может показаться чужеземцу необыкновенным. Здесь же ему казались экзотическими — именно экзотическими — и высокие шесты с цветными флажками, и различные аллегорические изображения, и знамена, и мощные лошади с широким крупом, напоминавшие создания Паоло Учелло и столь непохожие на костлявых худых кляч его страны, достойных потомков андалузских одров. Все заставляло его останавливаться, все приводило в восторг: кофейня в китайском стиле и кабачок, на вывеске которого был изображен Силен верхом на бочке; канатные плясуны под открытым небом, подражавшие номерам знаменитых акробатов, и собачий парикмахер, который устроил свое заведение на берегу реки. Все в этом городе было своеобычно, неожиданно, изящно: наряд торговца вафлями и лоток разносчика, продающего булавки; крашеные яйца и важные индюки, — рыночная торговка обзывала их «аристократами». Любая лавка напоминала ему театральную сцену, на которую можно было смотреть через окно; в мясной его внимание привлекала баранья нога, окруженная бумажными фестонами, в парфюмерной — хозяйка, слишком красивая, чтобы можно было поверить, будто она живет лишь на доходы от продажи скромных товаров, выставленных для всеобщего обозрения; не обходил он своим вниманием и лавчонку, где торговали веерами, и соседнюю лавочку, где смазливая хозяйка, навалившись грудью на прилавок, предлагала покупателям революционные эмблемы из марципана. Все было аккуратно упаковано, перевязано ленточками, украшено и отливало всеми цветами радуги — карамель и игрушечный монгольфьер, оловянные солдатики и гравюра, изображавшая походы Мальбрука. Могло показаться, будто находишься не в самой гуще революции, а на грандиозном представлении, где аллегорически, иносказательно изображают ее, сама же революция совершается где-то совсем в другом месте, она сосредоточена вокруг каких-то невидимых центров, подготовлена на каких-то тайных собраниях, — и это сокрыто от глаз того, кто жаждет все знать. Эстебан, которому почти ничего не говорили новые, вчера еще никому не ведомые, а теперь постоянно упоминавшиеся имена, не мог толком понять, кто же творит революцию. Внезапно откуда-то возникли безвестные провинциалы, бывшие нотариусы и священники, адвокаты без практики и даже иностранцы, а потом за несколько недель они вырастали в настоящих исполинов. Юноша находился в такой непосредственной близости от событий, что они как бы ослепляли его, и он пытливо вглядывался в лица тех, кто только недавно стал появляться на трибунах и в клубах, — там порою громко раздавались голоса людей, которые были не намного старше его. Заседания Национальной ассамблеи, где Эстебан часто присутствовал, смешавшись с публикой, мало что объясняли юноше: никто из выступавших не был ему знаком, и, потрясенный бурными потоками красноречия, он с замиранием сердца слушал ораторов, — должно быть, так же вел бы себя, например, лапландец, внезапно попавший в здание Конгресса Соединенных Штатов Америки. Один оратор привлекал симпатии Эстебана своей суровой и язвительной речью, в которой звучал пыл молодости; другой — громовым голосом и простонародными оборотами; третий — потому, что с беспощадной иронией испепелял своих противников… От Виктора Юга он мало что мог узнать, так как в эти дни они почти не виделись. Оба жили в плохонькой гостинице, слабо освещенной и почти не проветривавшейся, где во всякое время дня сильно пахло бараниной, капустой, луковым супом, и к этому примешивался запах прогорклого масла, исходивший от потертых скатертей и ковров. Поначалу оба с головой окунулись в веселую жизнь столицы, посещали злачные места в поисках утех и развлечений, и Эстебан, изрядно опустошивший свой кошелек, усмирил наконец извечное вожделение, овладевающее иностранцами, когда они попадают на берега Сены. Однако через некоторое время Виктор, потерявший все состояние и располагавший лишь теми деньгами, которые он заработал на Кубе, начал думать о завтрашнем дне, а Эстебан написал Карлосу и попросил брата открыть ему кредит через посредство господ Лаффонов из Бордо, которые представляли интересы графа Аранды, продавая мускатные и прочие вина с принадлежавших ему виноградников. Теперь Юг завел привычку уходить рано утром и пропадал до позднего вечера. Хорошо изучив его, Эстебан воздерживался от расспросов. Виктор говорил о своих успехах только тогда, когда они уже были завоеваны, и не останавливался на достигнутом.