И все еще было далеко до света, когда дядя остановил машину у ворот дома шерифа и они пошли по дорожке к крыльцу и поднялись на веранду дома, который он снимал. (Поскольку он не мог сам себе передавать полномочия, то, хотя он прошел на выборах теперь уже третий раз, время перерывов от одного переизбрания до другого было почти вдвое больше его двенадцатилетней службы. Он был из крестьянской семьи, фермер, сын фермера, когда его выбрали первый раз, а теперь и ферма, и дом, где он родился, стали его собственными; в городе он снимал дом и жил в нем все время, пока состоял на своем посту, но каждый раз, когда срок его службы истекал, он возвращался к себе на ферму и жил там до тех пор, пока снова мог выставить свою кандидатуру, и его снова выбирали — в шерифы.)
— Надеюсь, что он спит не так, что его не добудишься, — сказала мисс Хэбершем.
— Он не спит, — сказал дядя. — Он готовит себе завтрак.
— Готовит завтрак? — сказала мисс Хэбершем, и тут он увидел, что, несмотря на свою прямую спину и эту шляпу, которая, ни разу не шелохнувшись, не сдвинувшись, сидела прямо на самой макушке, будто не приколотая булавкой, а просто от такой неподвижно устойчивой посадки шеи, как у негритянок, которые носят на голове всю многосемейную стирку, она совсем обессилела от перенапряжения и от этой ночи без сна.
— Он деревенский человек, — сказал дядя. — Для него всякая еда с утра, как только рассветет, — настоящий обед. Миссис Хэмптон сейчас в Мемфисе у дочери, которая вот-вот родит, а единственная женщина, которая станет готовить человеку завтрак в половине четвертого утра, — это жена. Ни одна городская кухарка не согласится на это. Она придет в свое время, около восьми, и вымоет посуду. — Дядя не постучался. Он начал было открывать дверь, потом остановился и, оглянувшись, посмотрел мимо них двоих, туда, где у нижних ступенек крыльца стоял Алек Сэндер. — Не думай, что ты увильнешь оттого только, что твоя мама не голосует, — сказал он Алеку Сэндеру. — Иди-ка и ты сюда.
Затем дядя открыл дверь, и на них сразу пахнуло запахом кофе и жареной свинины, и они пошли по линолеуму к слабо пробивавшемуся свету в глубине передней, потом по линолеумовой дорожке через столовую, обставленную старомодной мебелью, взятой напрокат в Грэнд-Рэпидсе, и вошли в кухню, где ярко и весело пылала топившаяся дровами плита, а у плиты над шипящей сковородкой стоял шериф в нижней сорочке, в брюках со спущенными подтяжками, в носках и с всклокоченными после сна волосами, торчащими во все стороны, как у десятилетнего мальчишки, — в одной руке мешалка для теста, в другой — кухонное полотенце. Шериф уже повернул свое громадное лицо к двери, прежде чем они вошли, и он увидел, как его маленькие жесткие светлые глаза скользнули с дяди на мисс Хэбершем, на него и потом на Алека Сэндера, и за эту секунду глаза его не то чтобы расширились, но маленькие твердые черные зрачки сжались на миг до булавочной головки. Но шериф все еще ничего не говорил, только уставился теперь на дядю, и теперь маленькие твердые зрачки как будто даже опять расширились — как вот когда переводишь дыхание и перестает теснить в груди, — и в то время, как все они трое стояли молча, не сводя глаз с шерифа, дядя быстро, сжато и коротко рассказал все с того момента накануне вечером, когда он увидел, что Лукас хочет ему что-то сказать — или, вернее, попросить о чем-то, — и до того, как он десять минут тому назад вошел к дяде в комнату и разбудил его, и, когда он замолчал, они снова увидели, как маленькие жесткие глаза скользнули мигая — флик, флик, флик — по их трем лицам и опять уставились на дядю, чуть ли не на двадцать секунд и уже не мигая.