Итак, он остановил пикап, вылез и уже бросился бегом, но тут же одернул себя отчасти из чувства гордости или собственного достоинства при воспоминании о вчерашнем вечере, когда он затеял и даже в некотором роде возглавил или, во всяком случае, помог выполнить это дело, важности которого, уж не говоря насущности, не понял никто из ответственных взрослых, но отчасти и из осторожности, припомнив, как дядя говорил, что подстегнуть к действию толпу ровно ничего не стоит, достаточно какого-нибудь пустяка; а что, если для них достаточно увидеть подростка, бегущего к тюрьме, — и он снова представил себе бесчисленную массу лиц, удивительно схожих отсутствием всякой индивидуальности, полнейшим отсутствием своего «я», ставшего «Мы», ничуть не нетерпеливых даже, не склонных спешить, чуть ли не парадных в полном забвении собственной своей страшной силы, — даже сотня бегущих детей не заставит их сдвинуться с места; но вот миг — и все перевернулось: ни замедлить, ни отступить не заставит их не какая-то там сотня, а во сто раз больше бегущих детей; и как тогда, когда он чувствовал полную безнадежность того, что было еще только в замысле, и потом физическую неосуществимость, когда они решились привести это в исполнение, так сейчас он понял, насколько чудовищно то, во что он слепо вмешался, и как правильно было его первое инстинктивное побуждение — бежать домой, взнуздать и оседлать лошадь и мчаться без оглядки до тех пор, пока не свалишься в изнеможении, и заснуть, и потом вернуться, когда уже все кончится (а теперь — теперь ему казалось, что это он вытащил на белый свет нечто гнусное и постыдное, присущее всему белому роду, основателю края, и ему тоже, ибо он плоть от плоти его, а не сделай он этого, оно могло бы просто вспыхнуть, взметнуться пламенем из Четвертого участка и снова скрыться во тьме или хотя бы сгинуть незримо вместе с угасшим пеплом распятого Лукаса).
Но теперь уж поздно, он не может отречься, отказаться, бежать — дверь тюрьмы все так же распахнута, и в глубине против двери видно мисс Хэбершем, сидящую на стуле, на котором сидел Лигейт, на полу у нее в ногах картонка, а на коленях что-то из белья или одежды; она все еще в шляпе, и ему видно мерное движение ее руки и локтя, и ему казалось, что он видит, как мелькает и блестит игла в ее руках, хотя он знал, что на таком расстоянии он не может этого видеть, а дальше дядя загораживал ему, и он сделал еще несколько шагов от ворот, но тут дядя повернулся, вышел из двери и пошел через галерею, и тогда он увидел и ее тоже на стуле рядом с мисс Хэбершем; сзади подъехала машина и остановилась, и вот теперь она не спеша выбрала носок из корзинки и сунула в него деревянное штопальное яйцо; у нее даже была наготове иголка с ниткой, вколотая на груди в платье, и теперь он уже мог разглядеть мельканье и блеск иглы, или, может быть, это потому, что ему так хорошо знакомо это движение, привычная, узкая гибкость руки, которую он наблюдал всю жизнь, и уж, во всяком случае, он может с кем угодно поспорить, что это его носок.
— Кто это тут? — раздался позади голос шерифа. Он обернулся. Шериф сидел за рулем своей машины, втянув голову в плечи и согнувшись, чтоб можно было выглянуть, не задев головой за верх окна. Мотор продолжал работать, а сзади в машине он увидел ручки двух лопат и кирки, которая им не понадобится, и на заднем сиденье двух мирных и неподвижных, если не считать непрестанного вращения и сверкания белков, негров в синих рубахах и в грязных, с черными полосами арестантских штанах, которые носят заключенные на принудительных работах, работающие на починке мостовой.
— Кто бы это мог быть? — опять позади него спросил голос дяди, но на этот раз он не повернулся и даже не стал слушать, потому что внезапно с улицы подошли трое мужчин и остановились около машины, и, пока он смотрел, подошли еще человек пять-шесть, и в следующую минуту целая толпа двинулась с той стороны улицы к воротам; уже проезжавшая машина резко затормозила (а за ней сзади и другая) — сначала чтобы не врезаться в толпу, но затем сидевшие в ней высунулись наружу и стали глядеть на машину шерифа, в то время как первый из подошедших уже стоял возле нее и заглядывал внутрь; его коричневые загорелые руки фермера ухватились за край поднятого окна, а коричневая обветренная физиономия всунулась в машину, любопытная, вопрошающая, без тени смущения, а за ним — прислушивающаяся масса его размноженных копий в пропотевших фетровых шляпах и панамах.