Быстрым легким движением она коснулась его худощавого колена.
— Милая старушка Нарси, — с улыбкой отозвался он, но лицо его тотчас же омрачилось снова. — Ну и негодяй. Впрочем, это уж их забота. А как здоровье тетушки Сэлли?
— Хорошо… Как я рада, что ты вернулся, Хорри.
Захудалые лавчонки остались позади, и теперь улица раздалась вширь между старинными тенистыми лужайками, просторными и тихими. Дома здесь были очень старые — по крайней мере с виду; они стояли вдалеке от улицы и уличной пыли и излучали ласковую тишину и покой, неколебимые, как безветренный вечер в мире, где нет ни движенья, ни звука. Хорес огляделся вокруг и глубоко вздохнул.
— Может быть, это и есть причина всех войн, — сказал он. — Смысл мира.
Они свернули в боковую улицу, более узкую, но более тенистую и даже еще более тихую, погруженную в золотистую пасторальную дрему, и въехали в ворота. Вдоль железной ограды росла жимолость. От ворот начиналась посыпанная гарью аллея, изгибавшаяся дугой между двумя рядами кедров. Кедры посадил в 40-х годах прошлого века английский архитектор, который построил дом в погребальном стиле Тюдоров (он позволил себе лишь одно незначительное отступление в виде веранды), распространившемся с благословения молодой королевы Виктории, и даже в самые солнечные дни под кедрами царил бодрящий смолистый сумрак. Их облюбовали пересмешники, снегири и дрозды, чье скромное сладкозвучное пенье ласкало слух по вечерам, но под ними почти не росла трава и не водились насекомые, и только в сумерках появлялись светлячки.
Аллея поднималась к дому, изгибалась перед ним и снова спускалась на улицу меж сплошною дугой кедров. Среди кедров рос одинокий дуб — густой, развесистый и низкий, — а вокруг него была деревянная скамья. По краям имевшей форму полумесяца лужайки и позади аллеи густо разрослись древние как мир и высокие, как деревья, кусты спиреи и лагерстремии. В одном углу забора росла диковинная купа низкорослых банановых пальм, а в другом — лантана со своими запекшимися ранами — Фрэнсис Бенбоу в 1871 году вывез ее с Барбадоса в футляре из-под цилиндра.
От корней дуба и от изогнутой в виде ятагана погребальной аллеи спускался к улице отличный дерновый газон, испещренный тут и там группами нарциссов, жонкилей и гладиолусов. Некогда газон был разбит террасами и на верхней террасе располагалась цветочная клумба. Затем Вилл Бенбоу, отец Хореса и Нарциссы, велел эти террасы срыть, что и было сделано плугом и мотыгой. При этом землю заново засеяли травой, и он считал, что клумба уничтожена. Но следующей весной разбросанные луковицы снова пустили ростки, и с тех пор каждый год газон был усыпан беспорядочным пунктиром белых, желтых и розовых цветов. Несколько молодых девиц получили разрешение каждую весну рвать здесь цветы, а под кедрами мирно резвились соседские дети. В верхней точке дуги, которую образовывала аллея, перед тем как снова спуститься вниз, стоял кирпичный игрушечный домик, в котором жили Хорес и Нарцисса, постоянно окутанные прохладным, чуть терпким запахом кедров.
Белые украшения и вывезенные из Англии стрельчатые окна придавали дому нарядный вид. По карнизу веранды и над дверью вилась глициния, ствол которой, толщиной с мужское запястье, напоминал крепко просмоленный канат. В открытых окнах нижнего этажа легко колыхались занавески. На подоконнике впору было красоваться выскобленной деревянной чаше или хотя бы безупречно вылизанному надменному коту. Однако на нем стояла всего лишь плетеная рабочая корзинка, из которой наподобие вьющейся пуансеттии свисал конец коврика, сшитого из розовых и белых лоскутков, а в дверях, опираясь на трость из черного дерева с золотым набалдашником, стояла тетушка Сэлли, вздорная старушонка в кружевном чепце.
Все как тому и следует быть. Хорес обернулся и посмотрел на сестру — она шла по аллее с пакетами, которые он опять забыл в автомобиле.
Довольный и счастливый, Хорес шумно плескался в ванне, громко разговаривая через дверь с сестрой, которая сидела на его кровати. Снятая гимнастерка валялась на стуле, и от долгого общения с ним складки грубого коричневато-зеленого сукна все еще хранили четкий отпечаток его утонченной ущербности. На мраморной доске туалетного столика лежали трубки и тигель его первого стеклодувного аппарата, а рядом стояла ваза, которую он выдул на пароходе, — тонкая, стройная вещица из прозрачного стекла высотою около четырех дюймов, незавершенная и хрупкая, как серебряная лилия.