Еще раз выдержала паузу, сказала последнюю реплику, потом, без радости, приняла аплодисменты и пять вызовов, и цветы, протянутые ей какой-то женщиной — все с полуусмешкой на губах и с поклонами, хотя ей хотелось заплакать или повеситься. Дело не в том, что сказал Юра, а зачем сказал. За что? Ни с кем из актеров она даже не поругалась за всю свою актерскую жизнь, — грубо ответить, это она могла, — но ведь как ругались, как обзывали друг друга молодые актрисы, и тут же снова мирились… Ни у кого она не перебила роль, не отняла лишние двадцать рублей ставки. Она получала — нет, недополучала — только свое. Так за что же?..
Жорка догнал ее на улице, пошел рядом, она молчала, наконец остановилась и дрожащим от злости голосом произнесла:
— Оставь меня! Видишь же: я не люблю тебя больше, не хочу! Можешь объяснять своим дружкам это как тебе угодно, но я не люблю тебя больше, не люблю, пойми, пожалуйста!
Жорка задержал ее, взяв за локти, она вырвалась.
— Я сейчас закричу, позову милиционера. Уходи!
На них оборачивались прохожие, Жорка пожал плечами и ушел. Она спустилась к морю, побрела берегом, злость, кипевшая в ней, успокаивалась, улегалась потихоньку. Плевать… Волчица не из вашей стаи, что делать… Но Жорка ей больше не нужен, хватит с нее тихих предательств, не словесных — улыбкой, пожатием плеч, паузой — движением, тем самым движением, в громогласное звучание которого он не верил. Он был моложе ее лет на семь, но здесь, как и всегда, он ее искал, а не она искала. Гордыня… Да, гордыня — и бог накажет одиночеством, ненавистью тех, кто рядом, ненавистью — за что? Волчица не из нашей стаи…
Зарево города осталось позади, море покачивалось неслышно и невидимо, на заоблаче́нном черном небе даже звезды не проблескивали. Впереди замерцал красный дымный свет, потом неясные пятна розового, синего, оранжевого света — точно старые абажуры, освещенные изнутри, кто-то разбросал по пригорку. Она вошла в палаточный городок и остановилась, не замечаемая никем, не мешающая никому — городской дом, распавшийся на полупрозрачные квартиры, лежал вокруг нее. В каждой парусиновой квартирке готовили свое, говорили свое, слушали свою музыку — никому ни до кого не было дела.
Три «Волги» стояли нагруженные, возле них копошились, проверяя, все ли собрано, черные фигуры. Может, они решили уезжать из-за холеры, пока не закрыли последний перевал, а может, у них просто кончился отпуск.
На следующее утро она проснулась в обычное время, но не встала, а лежала с закрытыми глазами, пытаясь снова заснуть, благо утро было пасмурное и нежаркое. Чувствовала она себя разбитой, бессильной, безвольной, вчерашний вечер она не вспоминала, но он был в ней — этот вечер. И, — голова была трезвой и делово ясной, — она тяжело думала о бессмысленности прожитой нескладной своей жизни — зачем? После нее не останется даже детей: сначала не хотела, потом уже не могла. И хотя в хорошие свои минуты она успокаивала себя: мол, если хоть один человек, выйдя со спектакля, задумается, как неправильно он жил до сих пор, — уже не зря истрачены полгода, что она работала над ролью. Сейчас понимала: зря. Задумается, посамоугрызается и будет жить, как жил… Конечно, среди миллиарда человеческих судеб ее неудавшаяся жизнь — капля в море, сгоревший при вхождении в атмосферу крохотный метеорит — но ей было жаль своей неудавшейся жизни.
Надо было вставать, идти на читку новой пьесы, но идти не хотелось. Во-первых, она знала уже, что для нее там нет роли, во-вторых, ей больше не хотелось никаких ролей и никаких пьес. Однако идти было надо, чтобы не говорили опять: вот, держится на особицу; конечно, мадам чувствует себя премьершей… Хватит с нее подобных разговоров.
Взявшись за ручку двери в буфет, она пожалела, что встала поздно: тот человек, конечно, уже позавтракал. Его точно не было, и у ней совсем погасло все внутри, даже надежда на какой-то просвет. Однако, когда она допивала кофе, человек этот вошел в буфет и, скользнув взглядом по завтракавшим, подошел к стойке, спросил сигареты. Она не поняла, увидел ли он ее и вообще искал ли он ее, но когда он, прихрамывая, направился к выходу, то остановился на мгновенье и взглянул на нее. Отвел глаза сразу, будто теперь их связывало что-то и неловко было уже просто смотреть в упор. Вышел — и у Агриппины повеселело на сердце, она сама не поняла почему. Она не была легко тщеславной женщиной, и пристальные мужские взгляды ее обычно раздражали, она могла и нагрубить в ответ на такой взгляд. Человек этот был, пожалуй, некрасив — невысок, жилист, хромал. И лицо у него было не доброе — жестких очертаний, губы сухой складки. Умное, правда, лицо. Как он двигался? Скорее плохо, зажато очень, скупо, то ли из-за хромоты, то ли из-за врожденной или профессиональной замкнутости. В общем, ей от него ничего не было нужно, и тем не менее Агриппина вышла на улицу, унося в повеселевшем сердце этот темноглазый серьезный взгляд.